Багровый Пульт, сидя в душной палатке, продолжал пить, но поверх грязного полотняного рукава его блузы был нашит креп. Сквозь пьянство светилось удручение. «Вы знаете, что произошло здесь?! — встретил он Фицроя, поддевая циркулем кусок копченого языка: — Добб упал в пропасть».
Казалось, он продолжает разговор, начавшийся только что. Беспорядок временного жилища Пульта ничем не отличался от состояния, в каком покинул палатку Фицрой одиннадцать дней назад; среди чертежей, свесившихся со стола завитками старой виньетки, стояла та же бутылка малинового стекла и та же алюминиевая тарелка, с единственной разницей, что
Перед тем как заглянуть в остановившееся лицо вдовы, Фицрой знал уже все от служащих. «Как гром поразило меня», — сказал он Пульту, — солгал и знал, что солгал. «Да, подумайте! — закричал Пульт. — Кроме того, что жалко, — Добб был моей правой рукой».
— Прекрасный, энергичный работник! — с жаром солгал Фицрой еще раз и стал противен себе. — «И не все ли равно
— Как?! — переспросил Пульт. — Выпейте, вы что-то путаете, это прояснит ваши мозги.
— Вы знаете, что может случиться при местной жаре от чрезмерного употребления спирта?
— Да, жила в мозгу. А что?
— Мокрое полотенце, — сурово ответил Фицрой, — купанье и молоко.
Пульт вытаращил глаза, прыснул и расхохотался. Все затряслось под его локтем.
— Дикий, безобразный шутник! — сказал он, вытирая усы кистью. — Я пью, но… Мы живем один раз. Вы отправитесь на А31. Хина и лекарь там.
Фицрой опустил глаза. Перед ним встала Конхита прежних дней. Он не мог уйти от нее и от еще чего-то, принявшего неопределенную форму лошадиной головы.
— Только три дня, Пульт, — сдержанно заговорил он. — В конце концов при вашей ужасной манере дробить горы самому, почти не сходя с места…
— Впрочем, — рассеянно перебил Пульт, — побудьте пока с Доббами. Им
— И мне тоже, — сказал, выходя, Фицрой. Теперь он не лгал. Он не лгал и себе, когда, ведя в поводу лошадь, особенным,
Он правильно сцепил мысли, надеясь вызвать наконец чувства мести и торжества. «Добб умер, так поступил бы я с ним, если бы не боялся суда. И я смотрел бы сверху, как исчезает с криком в пустоте это бодрое
Слова эти, эти мысли мешались с кроткими словами любви. Он не понимал, как ласка, которой было полно его существо, и светлая грусть о недоступной душе, и мольба к ней — могут вместить зло. Он думал и не испытывал торжества.
Войдя в свое помещение, Фицрой понял, что среди этой полупоходной обстановки, оставшейся совершенно нетронутой, тоже исчезло навсегда нечто, — как будто умерла часть прежнего впечатления. Скоро он понял,
Зная, что никто не увидит его, и если увидит, то никогда не постигнет той смеси презрения и вызова по отношению к самому себе, — не ощутит пружины движения, заставившего подойти к зеркалу, — Фицрой остановился перед стеклом и быстро заглянул в собственные глаза. Даже видя лицо, ему было трудно поместить внутренний мир свой в черты зеркального двойника, — черты были красивы и грустны. Бледность и загар смешались в этом лице с ясностью прозрачных сумерек; выражение не было ни подлым, ни хитрым, лишь в глазах тронулось и исчезло нечто подобное мгновенному вильнувшему хвосту лисы. «Это мое лицо. Я зол. Я жесток. Я рад».
— Мой рад, масса, — сказал негр, внося кофейник. — Твой приехал, не захворал.
— Рад? — переспросил Фицрой, хмурясь и вглядываясь в него.
— Очень рада, был хорошо здоров.
— Ты врешь, черная собака, — сказал Фицрой, вдруг посинев от злобы и тоски.