– Ну, уж ты болтай при начальстве, – сказал С. И., тоже смеясь и моргая на адъютанта. Борис с интересом, не смея еще ни обвинять, ни оправдывать, с своей воздержной рассудительностью и серьезным вниманием, вникал в эти открывшиеся для него настоящие подробности военного дела.
– Ох, молодец ваш вахмистр Назарченко на эти штуки, – сказал кто то из офицеров. – Из под носу увезет стог сена, и коли застанут, так как сердится.
– Как он при мне одного немца в чувства приводил – умора. «Ты, говорит, должен чувствовать, подлец, что мы за тебя кровь разливаем, а тебе клока сена жаль». Я подъехал. Он меня увидал. «Господа и те живота жизни не жалеют, а ты над сеном тресешься». А сам вьюки увязывает.
– Молодчина! – сказал С. И.
– Послушай, пошли песенников! – Игра кончилась. Толстой бросил под подушку мешок с деньгами, он знал, что выиграл около четырех тысяч, и начался кутеж, который тоже в первый раз видел Борис. Он не пил и ему странно всё это было, но хорошо. Песенники играли плясовую. Толстой плясал с другим офицером. Многие были очень пьяны. Во время разгула пришел сам Назаренко и, с свойственной кавалеристам неловкой пехотной выправкой, доложил майору, что по эскадрону всё обстоит благополучно. Ни офицеров, ни вахмистра не поразили их отношения в эту минуту. Одни плясали в одних рубашках, другой стоял на вытяжке. Майор, очень красный, расспрашивал и отдавал приказания обстоятельно. Борис прислушался. Шла речь о захромавшей Желебухе (кобыле), о покупке овса, о наказании рекрута за пьянство. Только что ушел вахмистр, как пришел адъютант, уходивший с начала кутежа, с конвертом.
– Ну, угадайте, господа, что я тут несу?
– Две трети жалованья? – закричал кто то.
– Нет.
– А не жалованье, так всё равно.
– Вот что, С. И., генерал приказал вашему и Альфонса Карлыча эскадронам выступить к Вишау. Багратион вас просил в свой авангард.
– Я напишу сейчас приказ.
– Генералу угодно, чтоб Бенцель командовал дивизионом. Он хоть и моложе по старшинству, да так угодно генералу, а коли вы не хотите, так он назначит 4-й.
С. И. задумался.
– Оох немцы! – сказал он с комическим, пьяным и искренно грустным вздохом.
– Эй! послать Назаренко!
– Что же, пойдете?
– Известно, пойду. Ну, господа, завтра выступать, доплясывайте скорее, я пойду к себе.
С. И. обстоятельно отдал приказания Назаренко о выступлении, Назаренко обошел коновязи, палатки, приказал[489]
переменить колеса в двух фурах, вспомнил о больных, отдал починить свою шинель портному, выкурил трубку, прикурнул на один час и встал опять до света. Всё это не стоило ему ни малейшего труда, ни усилия. Все умственные силы его были поглощены этим делом, ничего не оставалось лишнего. Когда он курил, он вспоминал, что нужно.Пляска у офицеров кончилась, поговорили о предстоящем, должно быть авангардном деле, но кутеж возгорелся с новой силой. Пристали к адъютанту прислать музыку. Он отказывался, офицеры собирались депутацию послать просить музыку у полкового командира. Потом опять сели играть. Толстой стал проигрывать. Борис, не прощаясь, уехал к себе.
<Толстой до самого[490]
дела при Вишау три дня играл безостановочно. Он засыпал по утрам, обедал в три и опять садился за карты. Против него образовалась партия из трех человек, после разных перемен счастья к концу третьего дня до последнего гульдена объигравших его. Уже в новом лагере С. И., у которого Толстой занял денег, объяснил ему, что они были шулера,[491] и что это ему был урок.– Так они украли у меня? Я так этого не оставлю.
– Чтож ты сделаешь?
– Изобью его. – И в самом деле Толстой пошел с <кабурным пистолетом к одному из своих игроков и бог знает, что у них было, только на другой же день офицер этот отказался от дуэли, подал рапорт о болезни и уехал в вагенбург в гошпиталь.[492]
Но Толстой всё остался без денег и находился в ночь перед 15-м в том особенно мрачном настроении, с особенной решимостью и ясностью мысли, в которой бывают проигравшиеся люди. Женщин не было, и он мучался и искал. Он ездил за двадцать верст в городок и пробыл там три дня. Приехав оттуда, он одиноко и смирно сидел в палатке, написал письмо домой, доброе, нежное, которое много радости доставило семье, написал записку Борису, которого он не видал с тех пор, чтобы он прислал ему хоть пятьсот рублей, и сидел у С. Ив.[493] молча, когда принесли приказ и диспозицию при Вишау.– Ей богу, стану служить, С. И., это всё свиньи люди, – произнес он эту решимость и это суждение, имевшие в его понятии самую определенную связь.