Все так. Большую роль играет в человеческих делах просто глупость, слабость логики, наблюдательности, внимания, слабость и распущенность мысли, поминутно не доводящей своего дела до конца, — этим последним мы, народ сугубо эмоциональный, особенно страдаем.
Но надо помнить и другое: помимо мыслительных качеств (равно как и многих других, просто низких и корыстных) есть и другие тяжкие грехи на всех тех, что вольно и невольно содействовали (и содействуют еще и доныне) всему тому кровавому безобразию, в котором погибает Россия: например, наша нелюбовь к жизненной правде.
Герцен сказал:
— Не зная народ, можно его покорять, угнетать, но освобождать нельзя.
А чего требовали от нас, от «художников слова», когда вменяли нам в строжайшую обязанность «быть гражданином»?
Из литературы бралось только то, что было водой на освободительную мельницу, остальное пускалось мимо ушей, замалчивалось, подвергалось дружному разносу.
Вот Златовратский. Один современный писатель, сам родом владимирский мужик, говорит:
— Мы, мужики владимирцы, всегда были подрядчиками, кулаками, барышниками, были всем, чем угодно, только уж никак не социалистами. Но приезжал к нам Златовратский, глянул — и твердо заявил, что мы социалисты до мозга костей!
А вот Глеб Успенский, художник истинный, Божьей милостью. Сколько замечательных и поучительных характеристик народа!
— Нет, не о человеческом достоинстве говорят мои воспоминания…
— Все в деревне бешены, злы, подлы…
— Прежде туда, где жили «обычаем звериным», вносили свет угодник, инок… Теперь там остался только Каратаев и хищник…
— Почему, говорили мне не раз, почему вы берете только возмутительные явления? Но я обречен на подбор этих ужасов, ибо это есть господствующее, преобладающее в деревне…
— Вот деревенский кулак, публичный дом держит — и все им восхищаются: «умел нажить!» — все ему холопски услуживают и восклицают с радостью: «Уж он-то меня — и холоп-то я, и подлец-то я!»
— Вот молодой парень — какая природная кровожадность, какая глубокая ненависть к своему же брату мужику! Любит смотреть на смерть животных, сжег целый фартук щенят в печке — и весел!
— Весь деревенский ум, талант идет на кулачество… и злорадство во всей такой деятельности, во всей основе ее… Никто не ценит ни своей, ни чужой личности. Все говорят сами же про себя: «Палки хорошей на нашего брата нету!»
Так писал Успенский. Но, повторяю, из него брали только нужное для революционной мельницы. И Успенским же допекали, например, Чехова, меня; им же пользуясь, поминутно учил меня насчет народа последний репортер. Обо мне неизменно говорили:
— Ну, конечно, художественный талант, а все-таки
Да, обо мне говорили даже и такой вздор, совсем упустив из виду, что для того, чтобы писать, например, «Короля Лира», вовсе не обязательно быть самому королем.
В четырнадцатом году орловские бабы спрашивали меня:
— А что же это правда, будто пленных австрийцев держать на квартирах и кормить будут?
Я отвечал:
— Правда. А что же с ними делать?
И бабы спокойно отвечали:
— Что делать! Да порезать да покласть…
А ведь как уверяли нас, с легкой руки некоторых писателей, что эти самые бабы одержимы великой жалостью к «несчастненьким» вообще, к пленному врагу особенно. Да что ж! Критик Скабичевский, всю жизнь разбиравший произведения о народе, однажды признался мне с идиотической радостью, что он никогда за всю свою жизнь не видал ржаного поля!
Дыбенко, Саенко. Чехов как-то заметил:
— Вот отличная фамилия для матроса: Кошкодавленко…
А многие ли предчувствовали тогда Кошкодавленко? И не предчувствовали, да и не смели предчувствовать — и очень удивились, в силу этого, Дыбенке…