Ленотр, которому при жизни следовало бы поставить памятник за его труды по истории французской революции и развенчание многих «великанов и славных вождей» ее, не пощадил и Камилла Демулена. При всей своей мягкости, жестокая вещь его очерк о нем!
Демулен родился и рос в благочестивой и патриархальной провинции «в одном из благопристойнейших городков, где жизнь протекала без всяких событий и потрясений, где жили дешево и просто, сытно и беззаботно». Демулен был сын скромного судьи, человека во всех отношениях невидного, хотя и почтенного, верного слуги своего короля. Что же толкнуло его на революционные пути? И как случилось, что имя этого заики славно и доныне?
Родился он в 1760 году, в Гизе. Учиться его отвезли в Париж: «чтобы хотя немного облегчить свой весьма ограниченный бюджет, судья выхлопотал для своего первенца стипендию в коллеже Людовика Великого». И вот первое, что способствовало революционной судьбе Камилла: схоластика, царствовавшая в те времена в воспитании и часто на всю жизнь отравлявшая людей лживыми, выдуманными чувствами и мыслями. Демулен сам признавался:
— Нас воспитывали в богопочитании античных героев республики… Проникаясь восторгом перед Капитолием, мы не могли не почувствовать ужаса перед версальскими людоедами…
Последняя фраза замечательна по своей напыщенной пошлости. Но ведь есть и некоторое извинение ей. Справедливо восклицает Ленотр:
— Невозможно и определить, какая доля ответственности падает на тогдашнее легкомысленное преклонение перед античным миром в создании психики людей революции! Эти господа судили не Людовика XVI, а древнего «тирана». Они подражали диким добродетелям Брута и Катона. Человеческая жизнь не вправе была рассчитывать на милость этих классиков, привыкших к языческим гекатомбам. Член конвента Жавог, гулявший по улице голым, пренаивно считал себя за истинно античного человека…
Думаю, что Жавог был большой болван и далеко не наивный прохвост. И все-таки в общем Ленотр прав: всякое время имеет свою заразу. В 1789 году Демулен писал отцу:
— Вы угадали, что я буду римлянином, окрестив меня Люцием, Сульпицием, Камиллом, — вы напророчили…
Конечно, строки эти были необыкновенно глупы и смехотворны, и тем более, что было Демулену в ту пору уже двадцать девять лет и одержим он был тогда далеко не римскими мечтами. И все же есть даже и тут доля непроизвольного, заразы.
А заразился он, повторю, рано. Приехав в родное захолустье на первые каникулы, Камилл уже привез ее с собой: он горячо и без умолку говорил о Цицероне, о смерти Гракхов, осыпал проклятиями память сиракузского «тирана». В следующем году пыл его возрос еще больше: он поднимал такой гвалт в доме, восхваляя блага свободы и понося деспотизм, что однажды некий важный гость, приехавший к судье по делу, «сгреб мальчишку за уши и вышвырнул его за дверь». Так и пошло: «Все больше и больше влюбленным в Афины и в Спарту приезжал он домой на каникулы и с великим презрением осмеивал провинциальные нравы… А однажды на одном званом обеде дошел даже до того, что вскочил на стол, давя фарфор и хрусталь, и стал орать, призывать к оружию, к восстанию…» Что было в этой театральной выходке? Конечно, была и доля искренности, хотя и весьма низкого свойства: Камилл был заика, безобразен лицом, нищ, честолюбив, жаден до благ земных, «сладкоморд», как говорят русские мужики.
«Львенок томился тоской по арене…» А арена эта была Париж, который «он уже любил и желал завоевать». И вот кончив курс и заручившись адвокатским дипломом, Демулен «кинулся в водоворот парижской жизни». Но борьба за существование оказалась в этом водовороте столь трудна и жестока, что Демулен впоследствии никогда не проговаривался о том, что пришлось испытать ему, и его биографы поневоле очень скупы в своих сведениях насчет его парижской жизни с 1784 по 1789 год, когда политическая случайность сделала из него демагогического журналиста. Сохранилось, однако, несколько его писем к отцу, и они неопровержимо доказывают то, о чем так упорно молчал впоследствии этот до безумия самолюбивый, до сумасшествия стыдившийся нищеты революционер и римлянин.
Жил он эти пять лет то у отца на хлебах, то в Париже, — почти без всяких хлебов, конечно. Тут он порой выступал в судах. Но много ли было этих выступлений? «Без всяких связей, с отталкивающей внешностью, с трудом подбиравший слова и оттого еще более заикавшийся, начинавший всякую фразу с мычания, с нечленораздельных звуков, он должен был фатально пребывать в безымянной толпе адвокатов без дел. А отец, и сам бывший всегда в стесненном положении и совсем не одобрявший ни образа его мыслей, ни его праздной жизни, — чем мог помочь ему отец? И вот, чтобы не умереть с голоду, Камиллу приходилось переписывать кое-какие судейские бумаги, а когда не было переписки, — ехал подкармливаться на родину или же писал отчаянные письма к отцу…»