Эксперты и консультанты Версаля во Франции совещались еще о том, как обескровить Германию, как обессилить ее промышленность, как разрушить ее «военный потенциал», а там, за океаном, уже обсуждали размеры кредитов, которые надо будет отпустить Стиннесу, Болейну, Круппу, АЕГ и «Фарбениндустри», чтобы та же промышленность была как можно скорее восстановлена, а «военный потенциал» укреплен и обращен против ненавистного им большевизма.
Немецкие рабочие голодали. Они вымирали от туберкулеза, эмигрировали за океан, бежали в колонии. Германская марка стала стоить дешевле той бумаги, на которой ее печатали, а крестьянам хлеб, овощи и мясо приходилось есть самим, не вывозя на рынок: где найти богачей, способных купить это на инфляционные марки? Зато индустриальные короли Германии все уверенней потирали руки, прятали все глубже в бозиговские и крупповские сейфы листы секретных договоров и соглашений. Они знали: скоро на них оттуда, из Америки, прольется золотой дождь. Штаты готовы на все, чтобы искоренить коммунизм, Штаты не постоят за ценой. И за теменью, холодом, дрожью девятнадцатого года начал уже мерещиться перед ними, пока еще вдалеке, желанный призрак года сорок первого, огненные и кровавые очертания новой, еще более страшной (а значит, и еще более выгодной!) войны.
В том же, девятнадцатом, году произошли другие события. Темные силы мира переходили в контратаку; человеческая накипь начала всплывать на поверхность. Когда с Востока брызнул свет Октября, негодяи спрятались в потемках. Теперь они снова выползали из своих щелей. Это их руками были убиты Карл Либкнехт и Роза Люксембург. Это они резиновыми дубинками завтрашнего фашизма молотили по спинам рабочих, вышедших на демонстрации. Это они маршировали и ели глазами социал-подлеца Носке. Им не терпелось: пора начинать, хозяева!
И то! Ведь там, в Италии, уже кривлялся адвокат Муссолини; ведь в мюнхенской пивной, обливая себе полы липкой пеной, дергался и визжал припадочный австрияк, ефрейтор Шикльгрубер… На него еще брезгливо поглядывали несколько отощавшие за время инфляции бюргеры; от него еще сторонились кельнерши. А ему было предназначено историей зажать всю Европу до полусмерти в потном унтер-офицерском кулаке…
В те же самые дни, засев на крайнем юге России, генерал Деникин, никудышный вояка и невежественный до тупоумия политик, клянчил и лебезил в прихожих у ростовщиков всего мира. Они согласны были дать ему деньги, много денег, оружия, продовольствия. Но в уплату за этот долг они, как старый Шейлок из трагедии Шекспира, требовали не золота, а живого тела страны, с ее драгоценной черной кровью — нефтью, с ее костями — углем и железом, с венами и артериями ее железных дорог, с живыми душами населения. Торговаться было немыслимо: на их стороне — сила!
Деникин и его свита приходили в бессильное бешенство. «Хо-р-р-рошо! Оч-чень хорошо! То — им, это — им, все заграничным заморским шейлокам… А что же тогда останется нам, домашним живоглотам, верным «лыцарям» сермяжной, богобоязненной, убогой и бессильной Рассеи? Не согласны! «Цыпленок тоже хочет жить, господа!» Нет, видно, правды на земле, так пропадай, Антоша!»
Любое из этих событий, рассказ о котором умещается в нескольких печатных строках, увлекало в свой водоворот миллионы людей.
Зарождались эти волны истории тогда, а тяжкая зыбь от них колебалась долгие десятилетия, то нарастая, то опадая, вплоть до наших дней. Но в то же время каждое из таких огромных событий дробилось на мириады крошечных, почти неразличимых простым глазом волоконцев жизни. Каждое, как из кирпичиков и клеток, складывалось из маленьких людских существований; каждое распадалось на множество страданий, радостей, жизней…
Все они путались, переплетались между собою. В малом, как небо в капле воды, отражалось великое. Огромное, как море из дождинок, сливалось из быстрых капель малого. Стало особенно трудно различить, где кончается то, что может интересовать только меня, маленького человека, и где начинается важное для всех людей, для страны, для человечества… Так, правда, бывает и всегда в великие годы истории.
Девятнадцатого мая уполномоченный Совета Труда и Обороны прибыл в Петроград. В мандате, выданном ему за двое суток до этого, было написано: