— А все же? — настаивал назойливый товарищ.
— Эпиграмму на тебя, — признался Пушкин.
— И ты туда же! — горько сказал Кюхля и, спрыгнув с подоконника, на который присел, хотел было двинуться дальше, но Пушкин его остановил:
— Не обижайся, Виля, я еще не закончил, закончу, тебе первому покажу.
— Спасибо, Саша, — сказал Кюхля. И снова присел рядом на подоконник. — Но, знаешь, эпиграммы на меня пишут все, кому не лень… Ты бы занялся чем-нибудь значительным, написал бы роман, а? — Кюхля посмотрел в смышленые глаза друга и не увидел там, за искорками, привычной насмешки.
— Напишу, еще напишу… — сказал ему тот.
Вдруг они услышали топот десятков ног, который приближался. Через мгновение мимо них мчались воспитанники.
— Бежим! — крикнул на ходу кто-то. — Ополчение идет!
Друзья сорвались с места.
В тот раз через Царское Село проходило шесть дружин петербургского ополчения. Нескончаемым потоком шли тысячи мужиков в серых русских кафтанах и серых фуражках с латунными крестами. Вереница их уже скрывалась за поворотом, но часть еще шла. За поясом у каждого ратника был заткнут топор. Топоры матово поблескивали в лучах заходящего солнца. Ополчение проходило московской дорогой.
Лицеисты сгрудились у решетки лицейского сада и криками приветствовали мужиков, идущих на ратный подвиг.
— Ура-а! Ура-а!
Мужики, проходя мимо придворной церкви, снимали на ходу фуражки и крестились на золотые купола, некоторые благословляли крестным знамением мальчишек.
За ними на лоснящихся отборных лошадях прошел эскадрон Уланского полка в темно-синих мундирах, у которых лацканы, обшлага и выпушки по швам спины были малинового приборного цвета, а гарусные эполеты белого приборного металла; вооружены они были саблями и пистолетами.
После темно-серого потока ополченцев при виде улан у всех взыграл ретивый патриотический восторг, снова выплеснулся в криках «ура!».
— Если в регулярные не возьмут, я пойду в ополчение! — стонал Кюхельбекер, провожая взглядом улан.
— Отрасти сначала такую бороду! — показал себе рукой по пояс Пушкин. — В ополчение без бороды не принимают! — привычно подтрунивал он над приятелем, но Кюхля этого не замечал.
— Нет ничего почетнее для мужчины, чем военная служба, — заключил князь Горчаков и, убрав одну руку за спину, приосанился, вообразив себя полководцем. Уже тогда он выбрал для себя дипломатическую карьеру, но иногда мечтал о военной службе, как и многие в Лицее. Впрочем, это была дань охватившему всех патриотическому восторгу, минутное.
— До пяти тысяч прошло: шесть дружин, — сказал Вольховский, все это время считавший мужиков на глаз десятками.
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ,
Сначала они убедили его покинуть армию, когда он сам собирался быть с ней до конца. Он даже составил приказ по армии со словами: я всегда буду с вами и никогда от вас не отлучусь. Шишков, его статс-секретарь, получивший черновик этого приказа, пришел в отчаянье и кинулся к Змию, так звали за глаза Аракчеева, прежде заручившись поддержкой Балашева. Почему эти трое? Государь сам сказал когда-то: «Если б вы, трое, иногда собирались и советовались…»
Теперь такая минута настала. А потом Аракчеев оставил ему на столе письмо, подписанное Балашевым, самим Аракчеевым и Шишковым, которым, как понял государь, оно и было написано.
Оставляя письмо на письменном столе у государя, потому что вручить его из-за присутствия великого князя Константина Павловича ему не удалось, Аракчеев все еще сомневался, надо ли так поступать, но преданность государю и беспокойство за его судьбу взяли верх. Когда Шишков предложил подписать это письмо, объясняя, что отъезд государя от войск в Москву представляется единственным средством спасти Отечество, Аракчеев воскликнул: «Что мне до Отечества! Скажите мне, не в опасности ли государь, оставаясь долее при армии?» Шишков и Балашев отвечали ему: «Конечно, ибо если Наполеон разобьет армию, что тогда будет с государем? А если он победит Барклая, то не так уж велика беда!»