Вечером Кутузов метался по спальне перед Лушкой. Рассмотревши хорошенько Георгиевское оружие, он нашел, что камни слишком малы, пытался ковырять изумруды на лавровых венках и кричал любовнице:
— Я не позволю со мной так! Мне особая шпага должна была быть! Особая! Я — Кутузов! Светлейший князь Смоленский! Я скажу об этом государю! Это оружие «За храбрость»!
И зачитывал вслух из грамоты:
— «Сей воинственный знак, достойно Вами стяжанный, да предшествует славе, какою по искоренению всеобщего врага увенчает вас Отечество и Европа!» Слышала? Отечество и Европа! А они камешков пожалели… Двадцать пять тысяч! Где же здесь двадцать пять тысяч?! Врут, собаки! Я скажу государю, скажу!
Луша причитала и успокаивала его:
— Батюшка, помилуйте, как же? Самому государю… Так и скажете?.. А камни вовсе не малы, вы это зря, батюшка, а даже очень велики. Как греческие орехи, — послюнявила она пальчиком один из алмазов, за что тут же получила от светлейшего подзатыльник.
— Грех на царский-то подарок жаловаться, — все же возразила Луша Кутузову. Она была девка бедовая и старика не боялась. — Ну, а ежели мал, так то что ж: известное дело, мал золотник, да дорог!
— А вот и мал, сама сказала, просто мал! — ухватившись за ее слова, обиженно протянул, как ребенок, фельдмаршал.
— Так ведь я к слову, батюшка, к слову только…
— Мал! Для меня, фельдмаршала, мал, — плаксиво взвизгнул он. — Для меня, кто две армии, турок и французов, за один год заставил питаться кониной и дохнуть с голоду! А кто обманул Наполеона, который удирает, обосравшись от страха? Кто? Кутузов! Для другого, может, и сошел бы такой подарок. А для меня мал!
Он снова взял шпагу и стал рассматривать, потом отложил ее:
— Пожадничали. Или камни подменили, украли! А может, и просто интриги! — Он то брал шпагу со стола, то снова клал ее. — С «Георгием» вот тоже… Не довезли. Как же! Как бы не так! Так я и поверю…
Потом он, вздыхая, добрался до кровати, лег, потихоньку успокоился, брюхо его перестало колыхаться, тогда-то он и позвал любовницу:
— Ну иди сюда, Лушенька, доченька, поласкай папу. Иди, родная, бить не стану!
Однако на следующее утро «Георгий» все-таки прибыл. В окружении свиты, генералов штаба и флигель-адъютантов граф Толстой от имени императора поднес князю Кутузову на серебряном блюде орден Святого Георгия I-й степени и Георгиевскую ленту.
— Господа! — сказал император Александр, обращаясь отчего-то не к князю, а ко всем присутствующим. — Вы спасли не одну Россию. Теперь уже с уверенностью можно сказать, что вы спасли всю Европу. Хотя нам еще предстоит долгий путь до Парижа! Именно здесь, в Вильне, настигла нас весть, что Бонапарт вторгся в пределы России, и здесь мы с чувством глубокого удовлетворения воспринимаем весть о том, что ни одного француза, способного держать в руках оружие, в наших пределах нет и не будет более никогда!
— Ура-а! — ответили ему генералы и флигель-адъютанты, почти так же восторженно, как и простые гвардейцы.
— Кроме тех, чьи мерзлые трупы остались в снегах России, — добавил он.
После вручения генерал-фельдмаршал объявил о бале, который он намеревается дать завтра в честь дня рождения государя, и пригласил офицеров. Государь благосклонно принял приглашение, хотя от себя считал, что теперь не время для балов, а потому давеча отклонил такую же просьбу местного дворянства. Старику же он не мог отказать, не так бы все поняли.
На следующее утро, в день своего рождения, 12 декабря, император Александр собрался посетить госпиталь, расположенный в Базилианском монастыре. Еще за завтраком ему принесли поздравление от графа Аракчеева, который заболел после проезда из Петербурга и не вставал с постели. Александр, чрезмерно уважая графа, собственноручно начертал ему записку, в которой сожалел о его нездоровье и обещал сам побывать у него, если удастся. Всю жизнь они посылали друг другу записочки, как влюбленные, даже если находились недалеко друг от друга. Еще государь подписал подготовленный с вечера манифест об амнистии полякам.
В госпиталь его, среди прочей свиты, сопровождал уже знакомый нам английский генерал Вильсон. Как особо приближенный к императору, генерал ехал с ним в одной карете по улицам города, на которых горели гигантские костры для уничтожения миазмов и очищения воздуха от запаха разлагающихся трупов, все еще не убранных с улиц. Навоз, который подкладывали в огонь, удушливо пах. Кое-где солдаты уже начали расчистку, складывая трупы французов в штабели, наподобие дровяных поленниц. Государь с некоторым содроганием смотрел на эту картину.
Пока они ехали в карете, император Александр, привыкший к откровенности в разговоре с генералом, а может быть, с дальним прицелом, видя в нем рупор международный, говорил ему: