Он стал думать о Екатерине, такой нежной, такой преданной, несмотря на всю ее жесткость и справедливость, такой теперь недоступной, принадлежащей другому, хотя прежде она принадлежала только ему (он не брал в расчет ее мимолетные увлечения Багратионом и Долгоруким, за которого она даже собиралась замуж). За все время ее супружества им удалось быть вместе всего один раз, в Твери, в ее спальне, случайно, преступно сорванный миг любви. Мужа она своего все же любила, но отдалась тогда Александру по непреодолимому желанию, страстно, как бы застигнутая своей страстью врасплох, стоя, уперевшись в спинку кровати.
Как бы он хотел видеть ее рядом с собой хоть иногда, но как, каким образом, он мог ее вызвать в главную квартиру армии? Какие основания могли быть для этого, принц был человек сугубо штатский; он уже был в начале войны при главной квартире и никак себя не зарекомендовал. Зачем лишние разговоры?
София лежала, прижавшись к Александру, и тот вспомнил о ее существовании.
— Мой господин! — прошептала она.
Господин! Сегодня его день рождения. Ровно тридцать пять лет назад пушки в Петропавловской и Адмиралтейской крепостях 201 выстрелом возвестили о прибавлении в царском семействе — у Павла Петровича родился сын, и в честь Александра Невского, по повелению его венценосной бабки, его нарекли Александром. Екатерина звала его в детстве «господин Александр». И София зовет его господином. А разве он господин? Семьи нет, разве можно считать семьей теперь уже бездетную Елисавету? Детей нет, разве можно считать до конца своей дочь Софию у Марьи Антоновны Нарышкиной? Из всех его дочерей, одной у Елисаветы, ибо вторая была не от него, четверых у Нарышкиной, в живых пока только четырехлетняя София Нарышкина. Правда, Мария Антоновна опять беременна, но, верно, будет снова дочь. Да и не его это дети, а Нарышкина. Даже если бы родился сын, он — не бастард, а чужой ребенок. Государь без наследника, разве он господин даже самому себе? Да, он имеет неограниченную власть, но в решающие моменты вдруг оказывается, что властвует не он, а… судьба, чье-то мнение, народ… Какой же он после этого господин? Он одинок, сегодня день его рождения, и встретил он его в постели пусть у милой, но случайной женщины, в этот день он не дома, а в походе, не по собственному желанию, а по чужой злой воле. Но все-таки он господин: день его рождения прошел, ему исполнилось тридцать пять лет, война в России окончена, и он знает, что, несмотря на сопротивление, он дойдет до Парижа, заставит этого гордого человека отречься, чего бы это ему ни стоило, а пока… Он притянул к себе Софью и сказал:
— Я прощаю твоих родственников, отца, братьев, но не благодаря тебе, а потому что мне их жаль, как жаль всех литовцев и поляков, я прощаю их всех, я сегодня подписал об этом манифест.
И только тут он вспомнил, что обещал заехать к графу Аракчееву, да забыл за всеми делами.
ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ,
Вильгельм Кюхельбекер, заикаясь от волнения, с красным от напряжения носом, спрашивал инспектора Пилецкого у того в кабинете:
— Я должен знать всю правду, Мартын Степанович! Поэтому хочу объясниться… Вы… Вы… Неужели… Как мне сказали, вы нехорошо отзывались о моих родственниках?.. Ядовитые насмешки, как это может быть? Как это понять?! Это не укладывается в моей голове! О моей сестрице Юстине Карловне Глинке, когда она посещала Лицей? О ее муже Григории Андреевиче, кавалере при великих князьях Николае и Михаиле Павловичах?! Вы… говорили… Я страшусь произнести эти слова… Вы понимаете, как мне важен ваш ответ, от этого будет зависеть вся будущность моего… к вам… Вы понимаете меня, Мартын Степанович?
— Я вас понял, дорогой юноша! — печально сказал Пилецкий и приблизился к нему. — Мне очень грустно, что какие-то подозрения после явных наветов моих недругов могли зародиться в вашем сердце. Зная вашу чуткость и впечатлительность, я только скорблю… Как я мог говорить что-либо плохое о ваших родственниках, когда среди них всеми уважаемый Барклай де Толли, герой многих кампаний, когда вы в родстве со славным родом Глинок, когда муж вашей сестры преподает великим князьям и даже читает лекции императрице Елисавете Алексеевне, когда я, наконец, безмерно уважаю вашу маменьку, с которой имел честь неоднократно беседовать при ее посещениях Лицея и, смею вас заверить, о коей всегда вспоминаю и отзываюсь с теплотой и приязнью…
— Не продолжайте, не продолжайте, дорогой Мартын Степанович! — вскричал Кюхельбекер, заламывая руки. — Господи! Как я мог поверить в эти сплетни! Вы — святой человек! Простите меня, простите меня, ради Бога! Я буду молиться, чтобы замолить свой грех. Денно и нощно! — Он заплакал. — За вас! За ангела! Прости меня, Господи!