Карамзин, только что получивший огромную сумму на издание своего труда, а также Анну I степени, вряд ли бы одобрил столь резкое действие; но одновременно — ценил подобный взгляд на вещи. Любопытно, что сам Пушкин позже опишет эпизод, по духу своему сходный (тем более что он связан с поездкой Карамзина в Павловск, то есть в гости к императрице-матери Марии Фёдоровне) : «Однажды, отправляясь в Павловск и надевая свою ленту, он посмотрел на меня наискось и не мог удержаться от смеха. Я прыснул, и мы оба расхохотались…» (
Пушкин и другие лицеисты, без сомнения, знали, пересказывали ещё немалое число подобных же эпизодов, которые определяли в их глазах карамзинскую репутацию.
«Один из придворных,— писал Вяземский,— можно сказать, почти из сановников, образованный, не лишённый остроумия, не старожил и не старовер, спрашивает меня однажды: „Вы коротко знали Карамзина. Скажите мне откровенно, точно ли он был умный человек?“ — „Да, — отвечал я, — кажется, нельзя отнять ума от него“.
„Как же,— продолжал он,— за царским обедом часто говорил он такие странные и неловкие вещи“.
Дело в том, что по понятиям и на языке некоторых всякое чистосердечие равняется неловкости».
Вяземский, впрочем, прибавил, что хозяева, «пресыщенные политикою», любили разговоры Карамзина, «свободные и своевольные»[356]
.Ксенофонт Полевой вспоминал, что Пушкин и много лет спустя питал к Карамзину «уважение безграничное», что «историограф был для него не только великий писатель, но и мудрец,—
— Заметили вы, что из всех этих господ ни один не принадлежит к хорошему обществу?»[357]
Наконец, на глазах Пушкина и лицейских тем летом 1816 года складываются удивляющие, не имеющие русских аналогий отношения историографа с царём. Александр I всё чаще заглядывает к Карамзину, рано утром они почти ежедневно прогуливаются, часами беседуют в «зелёном кабинете», то есть царскосельском парке. Историк, по его собственному позднейшему признанию, «не безмолвствовал о налогах в мирное время, о нелепой губернской системе финансов, о грозных военных поселениях, о странном выборе некоторых важнейших сановников, о министерстве просвещения иль затмения, о необходимости уменьшить войско, воюющее только Россию, о мнимом исправлении дорог, столь тягостном для народа, наконец, о необходимости иметь твёрдые законы, гражданские и государственные»[358]
.Разумеется, о содержании потаённых бесед никто почти ничего не знал, но общий их дух скрыть было невозможно. Лицеисты вряд ли могли усомниться, что с царём Карамзин говорил свободно, как со всеми.
Равенство и достоинство; «честолюбие и сердечная привязанность».
Пушкин тем летом несомненно читал Карамзину свои стихи.
Карамзин же показал вступление к «Истории…», которое Пушкин считал позже «недооценённым». В письме к брату Льву (4 декабря 1824 г.) Александр Сергеевич припомнит, как Карамзин при нём переменил начало Введения. Было: «История народа есть в некотором смысле то же, что Библия для христианина». Опасаясь конфликта с церковью из-за сравнения гражданской истории со Священным писанием, историограф, как видно, поделился опасениями с молодым собратом и при нём сделал первую фразу такой: «История в некотором смысле есть священная книга народов»[359]
.В Царском Селе, кроме Введения, без сомнения, были прочитаны в рукописи и другие отрывки «Истории…»: лицейский Горчаков сообщал дяде, что «Карамзин всё ещё торгуется с типографщиками и не может условиться <…> Некоторые из наших, читавшие из неё <„Истории…“> отрывки, в восхищении»[360]
.«Некоторые» — это прежде всего Пушкин. Ему всё интересней в доме историографа, он там всё более свой. У Карамзина — знакомится и беседует с Чаадаевым, Кривцовым.
В разговорах о жизни Карамзин, как видно, абсолютно избегает нравоучительного тона (какой контраст, например, по сравнению с отношениями юного поэта с другим, вполне благородным человеком, лицейским директором Энгельгардтом: тот желает привлечь Пушкина к себе, но «естественный тон» не найден, и отношения ухудшаются)[361]
.Так проходило примечательное лето 1816 года. В осеннем послании «К Жуковскому»[362]
мы находим поэтический итог длительного общения поэта-лицеиста с Карамзиным, как бы первый, стихотворный «пролог» к будущим «Запискам»: