Во-вторых, снова были «любимые парадоксы» Карамзина, известные нам, между прочим, по интереснейшей, позднейшей записи К. С. Сербиновича: «Довольно распространялись о мнениях молодых людей насчёт самодержавия и вольнодумства, которое проходит с летами. Николай Михайлович вспомнил о чрезмерном вольнодумстве одного из близких знакомых в молодости его, так что некто почтенный муж, слушая его речи, сказал ему: „Молодой человек! Ты меня изумляешь своим безумием!“
Николай Михайлович два раза повторил это с заметной пылкостью: „Но,— прибавил он,— опыт жизни взял своё“[396]
.Говоря это, Карамзин, вероятно, подразумевал, в частности, беседы с Пушкиным, и в какой-то степени,— собственный опыт.
Карамзин не был в молодости столь радикален, как юный Пушкин, но всё же пережил немалый период увлечений и надежд, когда начиналась французская революция и победа разума, просвещения казалась уже близкой.
Позже, потрясённый крайностями якобинской диктатуры, Карамзин пришёл к выводу: „Долго нам ждать того, чтобы люди перестали злодействовать и чтобы дурачества вышли из моды на земном шаре“;[397]
наконец, печально восклицал (и эти слова были полвека спустя оценены столь отличающимся от Карамзина мыслителем, как Герцен): „Век просвещения! Я не узнаю тебя — в крови и пламени не узнаю тебя!“[398]Ни в коей мере не утверждая, будто именно эти примеры были приведены в последнем разговоре с Пушкиным, можно не сомневаться, что они в той или иной степени подразумевались, что, демонстрируя свой опыт, Карамзин создал обстановку разговора на равных, столь привычную по первым царскосельским встречам 1816—1817 годов. Нет никаких сомнений, что Карамзин не пытался лицемерить с юным проницательным гением, не старался идеализировать русскую действительность, которую собирались коренным образом переменить декабристы и о чём горячо писал бунтующий Пушкин. И положение крестьян, и самовластие, и военные поселения, и „подлость верхов“ — обо всём этом Карамзин говорил в те годы не раз, в том числе с самим царём; он хорошо знал, сколь взрывчата российская жизнь.
Много лет спустя одну фразу Карамзина, которую не найти в его сочинениях и письмах, Пушкин поставит эпиграфом к своей статье „Александр Радищев“ (1836): „Il ne faut pas qu’un honnête homme mérite d’être pendu“. Слова Карамзина в 1819 году» (
Карамзин, действительно, мог произнести эти слова в спорах 1819 года, которые развели его с Пушкиным; однако мы вправе предположить, что именно эта фраза (или, шире говоря, именно эта мысль) была лейтмотивом последней беседы с Пушкиным. Смысл афоризма отнюдь не в том, что порядочному человеку должно избегать опасностей, беречь себя и т. п.: Карамзин хотел сказать (речь шла, разумеется, не о тиранических режимах, но о сколько-нибудь просвещённых),— что если честного человека тащат к виселице — значит, он не использовал законных, естественных форм сопротивления, изменил самому себе…
Пушкин далеко не сразу воспримет эти идеи; мы хорошо знаем, что в первые годы ссылки он ещё отнюдь не «исправился»,— но, может быть, его потряс не столько буквальный смысл карамзинских слов, сколько их дух, тональность… Позже, когда Пушкин своим путём, своим разумением придёт к сходным мыслям, завещание Карамзина (а ведь разговор 1820 г. по существу и был завещанием!) будет особенно оценено и значение последнего разговора будет всё возрастать.
Мы можем также догадываться и о роли Екатерины Андреевны в той апрельской встрече 1820 года, о каком-то её прощальном напутствии, которое, по-видимому, сильно утешило Пушкина и было частью той особой благодарности, которая облегчила поэту прощание со столь милым, привычным петербургским миром.
Сложные перипетии, взлёты, падения, новые взлёты карамзинско-пушкинских отношений — всё это отразилось в истории одного замечательного стихотворения, в котором видим «второй выпуск» поэтических мемуаров Пушкина о Карамзине и его круге.
«Смотри, как пламенный поэт…»
17 апреля 1818 года Жуковский сообщал Вяземскому в Варшаву, что получил от Пушкина послание — «Когда к мечтательному миру…» — и привёл его полный текст: 44 строки, из которых первые 23 — прямое обращение к Василию Андреевичу, а затем, в последних 21 строках, появляются ещё два художника:
Пламенный поэт — это друзьям было хорошо понятно — К. Н. Батюшков, один из самых горячих и преданных поклонников того «гения», который написал «повесть древних лет».
Теперь, в 1818-м, когда появились восемь томов «Истории…», Батюшков задумал написать сочинение в «карамзинском духе» — и Пушкин о том говорит в финале своего послания к Жуковскому: