Только Елены Пушкин не встретил, но и без того в это утро она была с ним, и между этих «трех сосен» он выбрался наконец на пустынную, уже согретую солнцем дорогу.
Никакими приключениями эта поездка не ознаменовалась, но прокатился отлично.
Сначала он взял прямо в горы. Тропинка была довольно крута, и дикий кустарник цеплялся за стремя. Но конь и седок одинаково были в хорошем расположении духа и были согласны в каждом движении; и первое наслаждение их было — дышать. Воздух был чист и тепло пахуч. Солнце топило смолу. Трав и цветов было немного, но мощная хвоя, листва лились, казалось, каскадами с гор, все окрест затопляя. Там, где зелени было поменьше, на высоте, отдельные пинии открывали свои плоские зонтики. Ветер веял с востока и на полном ходу трепал сюртучок Александра. Светлые брюки его, натянутые штрипками, хранили следы цепких кустарников. На них же пристроились два или три предприимчивых сухоньких сверчка — любители верховой езды. Он совершенно забыл о чае и завтраке. Неудержимо тянуло вперед и вперед!
За восточною грядкой холмов, вздымавшихся к берегу высокою остроконечной скалой, открылось опять, переливаясь живыми оттенками, синее море, синее самого неба. Стлалось оно перед глазами бесконечно далеко, и не так–то легко было различить дальнюю линию горизонта. Медведь–гора, грузно налегши мохнатою грудью и низко уткнувшись косматой своей головой, пила зеленую влагу и не могла напиться. На море несколько маленьких парусных лодок, как бы чего–то ища, белели вдали. Одинокое дерево на берегу простирало к ним свои неподвижные ветви.
Пушкин невольно вздохнул. Остановив коня, глядел он отсюда в далекую запредельную даль. В раздумье он тронул коня, направив его к Аюдагу.
Постепенно не стало и хижин. Реже деревья. То ясень, то дуб; зеленые желуди, как крохотные птички, глядели из своих аккуратно слепленных гнездышек. Под копытами коня хрустели морские ракушки.
Перескочив через небольшую речонку, Пушкин очутился совсем в виду Аюдага. Местность была совершенно пустынная. Казалось, так навсегда ей и оставаться. За всю дорогу встретились лишь два пожилых дровосека, блеснувших в улыбке зубами. Впрочем, у одного из них было и ружье за плечами.
— Охотитесь?
— Да.
— А разрешают?
Тот только махнул рукой.
— А как называется эта земля?
— Артек. — И, блеснув зубами, улыбаясь, добавил: — А по–русски выходит будто как: перепелка.
Пушкину очень понравилось простодушное это прозвище: видно, что тут, у этих людей, все было свое, все домашнее…
Вскоре охватили его совсем другие настроения — приподнятые и романтические. Поднявшись невысоко на самую гору, он дал наконец коню отдохнуть и привязал его к дереву. И воображение Пушкина, как это часто бывало с ним, не только что живо представило далекий пейзаж, воображаемый, но и его унесло в давние–давние времена. Так будто бы рыцарь, стреножив коня, снял свои латы и шлем и присел на мураве у источника. Но где же «она»?
Была тишина и густая, спокойная тень. Деревья молчали, как бы в полусне, и шум морского прибоя сюда едва досягал. Но меж зеленой листвы ярко светилось тоже зеленое море. Это было чудесно, как в сказке. Так он стоял и, не замечая того, шевелил безмолвно губами…
Там на берегу, где дремлет лес священный,
Твое я имя повторял,
Там часто я бродил уединенный
И вдаль глядел… и милой встречи ждал.
Нет нужды, что он попал сюда лишь впервые. Он будет еще приезжать, а ежели и не приедет, место сие все же останется памятно памятью сердца.
Назад он скакал: опоздал! А навстречу неслись сады, виноградники и повыше — табак и одинокие тополя; чалмы из камней — деревенское кладбище; кустик, увешанный в память покойного выцветшими лоскутками пестрых полуистлевших материй; маленькие хижины и ребятишки в длинных рубахах… И неизменны были — небо и горы, горы и море. И вот наконец милый дом и ворота. И галерея, откуда машут платком и кричат:
— Опоздал! Опоздал!
Он узнает голос Марии и улыбается. Она уже не в татарском одеянии, — на ней светлое летнее платье и голубая лента в черной косе. Но где же Елена?
И уже на дворе, когда соскочил с коня и, передав поводья подбежавшему конюху, направился к дому, — он увидел Елену. Да, действительно, как это милое деревцо, кипарис, была она высока и стройна. Темно–голубые глаза ее глядели прямо и ласково. С тихой улыбкой, как и всегда, она его встретила у самого входа и даже чуть повела рукой в его сторону.
— Вы опоздали. Как я беспокоилась!
Пушкин смешался и покраснел: он на минуту действительно почувствовал себя виноватым и еще до обеда засел за переводы Елены.
Она переводила (прозой, конечно), и не на русский, а на французский, что для нее было более привычно. Перевод был исчеркан: видимо, она искала более точных слов и выражений. Это его умилило, и он к работе ее отнесся «с пристрастием». Для него это не просто какой–то был перевод, а как окошечко, через которое он заглянул в ее внутренний мир.