Да, обоим им в эту минуту было что вспомнить, если воспоминанию подвластно что–то столь мимолетное, как касание ветерка, про что не знаешь, как и промолвить: было иль не было…
Пушкин почувствовал, как она взволновалась, и сделал было к ней неуверенный шаг. Но, подняв глаза, он увидел, что она уже полностью овладела собой.
— Дайте мне, я сама хочу посмотреть.
Мария взяла листок и внимательно, очень неспешно прочитала сама.
— Стихи хороши, — сказала она. — Спасибо вам за стихи! — И закончила совсем неожиданно: — Но какие они спокойные! Это значит, что в них или очень много, или со» всем ничего.
Тут пришлось и ему помолчать. Тогда Мария, как бы оставляя ему время подумать, отозвалась еще и по–иному:
— А самая лучшая строчка — первая строчка! — И она ее произнесла — раздельно, немного замедленно, как бы задерживая каждое отдельное слово и вкладывая в них какое–то особое, свое ощущение жизни, собственной жизни: — Редеет — облаков — летучая — гряда…
Больше он от нее ничего не услышал, она почти тотчас и ушла, оставив его и немного смущенного, и отчасти задетого, и очарованного. А надо всем стояли эти ее слова: «Или очень много, или совсем ничего». Так, пожалуй что, с ним никто еще не говорил.
И в этот день он даже немного ее избегал. Ни с чем и она к нему не обращалась. Но вот вечером, за лампою, у стола, после как будто незначащих, но милых обоим воспоминаний… ах, да, впрочем, еще этот каштан! Нет, нет, это неважно, это пустое! Разве и там, в Георгиевском монастыре, он не вспомнил о ней, когда в руке его затеплел этот гладкий холодноватый плод?.. Важно другое. Она ему принесла… Как это вышло: «Кость от кости…» Как если бы и сама себя принесла… Глупости!
Мысли его на минуту действительно, кажется, смешались.
Но ночью зато они были ясны, отчетливы. Пушкин ложился в тот день, думая не о Екатерине.
Не спится. Где–то на колокольне пробили мерно часы. Петух прокричал в городской ночной тишине. «Чего ж я хочу?» И какая Мария особенная. Она разная? Нет. Каким бы различным человек ни казался, на глубине он — один. А ежели трудно свести к одному, значит… глубина, значит, большая. Да, или — «очень много», или… «совсем ничего».
Мысли его теперь были очень ясны. Но ясность была только в вопросах. Ответ еще не рождался. Был только ответ о стихах. Это он чувствовал: как в них много вложил… не мыслей своих, а именно дум, самого себя. Об этом же, верно, и Мария сказала… Или она говорила о чем–то другом… о его чувстве к ней? И надо ли было читать?
Так не заснешь. Надо ли думать об этом? Быть может, все это только фантазия? Но, как ручеек, бегущий прямо из камня, в нем звонко, прозрачно и ясно шевельнулась нежданная, чистая радость.
И еще раз — как будто все основное, неизвестно как, само собою, светло стало на место, — еще раз подумал он, и по–серьезному очень, и немного по–детски: «А может быть, в ней, беспокойной, я и нашел бы покой!» А покой — это сила и крепость, и она не мешала бы, а помогала.
Он мог бы подумать еще и о ней, быть может, вот так: в нем, беспокойном, нашла бы покой и она! Но эта вторая мысль к Пушкину в эту его раздумчивую ночь так и не пришла… Он потянулся — мгновение одно — и тотчас же уснул.
И только в самые последние секунды перед сном услышал внизу шум, падение вещей и громкий чей–то, знакомый, только не вспомнить, несколько хриплый, как бы простуженный голос, которому через немного часов было суждено его и разбудить.
Глава десятая
КОНТРАКТЫ
Итак, Пушкин проснулся все от того же странного шума. Он хорошо различал осторожный, остерегающий шепот Никиты, но все не мог отгадать ночного внезапного гостя. Тот также, видимо, сдерживался, чтобы не поднять на ноги весь дом, и все же порою голос его взвизгивал, как шашка, выхватываемая из ножен, и сразу возникало ощущение: не город уже и не дом, стены исчезли, распались во тьму… поле, метелица… свищет нагайка. Да что же, однако… да как не узнать? Это, конечно, Давыдов — Денис!
Александр быстро зажег свечу и потянул с кресла халат.
— Вот неожиданность! Да что ж ты, Никита? Впускай!
Дверь в комнату на ночь не была заперта, и под энергическим ударом тупого носка сапога она распахнулась настежь. Так распахнуть мог бы только рывок грозового ветра или какой–нибудь возникший из ночи гигант.
Этот гигант и возник на пороге. Он остановился, слегка колыхаясь в неверном свете далекой свечи. Вся его мощь как бы ушла в этот толчок, и он заметно искал равновесия. И гигант этот ростом был едва ли поболее Пушкина. Заросший и бравый, в ментике, откинутом за спину, кивер набекрень, лихой и пьяный смертельно. Волосы на висках ниспадали, крутясь, на бакенбарды; бакенбарды пушились, струились и прядали, подобно горным ручьям, в клокастую бороду, кипевшую из–под шеи бурным прибоем; и как рыбацкий челнок, потрепанный бурею, но, однако ж, совсем потонуть не желавший, выглядывал из этого хаоса маленький, с пережабинкой нос, а по сторонам его двумя пикообразными утесами угрожающе вздымались усы…. Это — Давыдов!
Денис Васильевич издали протянул Пушкину руку.