Насилу я убедил коменданта всё это исправить, доказывая, что я не лейб-медик и что Пушкин не недоросль, а титулярный советник, выпущенный с этим чином из Царскосельского лицея. Генерал порядочно пожурил Пушкина за эту шутку. Пушкин немного на меня подулся, и вскоре мы расстались. Возвратясь в Киев, я прочитал «Руслана и Людмилу» и охотно простил Пушкину его шалость».
…Пробел между двумя последними фразами в воспоминаниях Евстафия Петровича Рудыковского заключает в себе ни много ни мало – их совместное путешествие по Прикубанью и Крыму.
Ниже я постараюсь восполнить это упущение.
***
Итак, поезд генерала Раевского продолжал двигаться под источающим нестерпимый зной степным небом.
Дорога обыкновенно располагает к неспешным раздумьям, и Пушкин с тревогой размышлял о грядущем. Высланный из столицы «за стихи», он теперь с удивлением ощущал, что поэзия оставляет его. Вытекает из души капля за каплей, как вино из прохудившегося сосуда, не давая более радостных озарений. Надолго ли это? Неужто навсегда? Каламбуры и эпиграммы не в счёт, на скорые рифмы каждый паркетный шаркун горазд при должной охоте, но как быть с остальным? Что, если более не вернётся к нему лирический дар облекать в слова то, что иначе как стихами, не выскажешь? Впрочем, быть может, он ныне лишь освобождается от самообольщения, и на самом деле вовсе никакого дара у него не имелось?
В последнее время раздумья подобного рода часто возвращались к нему. Недавно в Горячеводске он дописал эпилог к поэме «Руслан и Людмила», в котором сетовал на то, что муза – богиня тихих песнопений – оставила его:
Периоды мучительной рефлексии порой приходят ко многим стихотворцам. Но Пушкин был молод, подобное случилось с ним впервые, оттого грядущее тревожило его. И вместе с тем поэта возбуждало ощущение переживаемого приключения, коим несомненно являлось это путешествие. Жизнь как бы разделилась на две неразъёмные линии, и трудно было понять, какая из них более достойна претендовать на подлинность.
Позади одна за другой оставались станицы Кавказская, Казанская, Тифлисская, Ладожская, Усть-Лабинская, Воронежская… Повсюду путников приветствовали дозорные казаки, дежурившие на деревянных сторожевых вышках. Навстречу генералу, герою Отечественной войны 1812 года, выходила вся местная старшина, а с ними и прочие станичники. Мальчишки бежали следом за конной кавалькадой, провожая путников к колодцам, где те останавливались напоить лошадей.
На ночлег располагались в станицах, под защитой частоколов-огорож с устремлёнными в небо деревянными остриями, либо за высокими плетнями, увитыми колючим тёрном.
«Видел я берега Кубани и сторожевые станицы, любовался нашими казаками: вечно верхом, вечно готовы драться; в вечной предосторожности! – позже писал Александр Сергеевич своему младшему брату. – Ехал в виду неприязненных полей свободных, горских народов. Вокруг нас ехали 60 казаков, за нами тащилась заряженная пушка, с зажженным фитилем. Хотя черкесы нынче довольно смирны, но нельзя на них положиться; в надежде большого выкупа – они готовы напасть на известного русского генерала. И там, где бедный офицер безопасно скачет на перекладных, там высокопревосходительный легко может попасться на аркан какого-нибудь чеченца. Ты понимаешь, как эта тень опасности нравится мечтательному воображению…»
Однажды вечером, на бивуаке, путники собрались вокруг костра: рассказывали друг другу батальные истории, спорили по поводу тактики уничтожения «непокорных» аулов, практикуемой генералом Ермоловым12
, обсуждали многочисленные неудачи атамана Григория Матвеева13, не успевавшего отражать набеги горцев на казачьи станицы… Ощущение близкой опасности будоражило молодого Пушкина. Фантазия уводила его вдаль, за Кубань, туда, где за широкой гладью воды сливались с сумерками предгорья Кавказа. Там, на юге, был дикий фронтир, территория войны и разбоя…