Прошло сто лет с тех пор, как человеческие страсти в человеческих муках увели его из жизни, – и мы научились верно и твердо воспринимать его вдохновенность, как
и понимаем это так: «Ты был живым óрганом Господа, Творца всяческих»… Мы вместе с Гоголем утверждаем, что он «видел всякий высокий предмет в его законном соприкосновении с верховным источником лиризма – Богом»; что он «заботился только о том, чтобы сказать людям: «Смотрите, как прекрасно Божие творение…»; что он владел, как, может быть, никто, – «теми густыми и крепкими струнами славянской природы, от которых проходит тайный ужас и содрогание по всему составу человека», ибо лиризм этих струн возносится именно к Богу; что он, как, может быть, никто, обладал способностью исторгать «изо всего» ту огненную «искру, которая присутствует во всяком творении Бога»…
Мы вместе с Языковым признаем поэзию Пушкина истинным «священнодействием»[327]
. Мы вместе с князем Вяземским готовы сказать ему:Вместе с Баратынским мы именуем его «наставником» и «пророком». И вместе с Достоевским мы считаем его «великим и непонятым еще предвозвестителем».
И мы не только не придаем значения пересудам некоторых современников его о нем, о его страстных проявлениях, о его кипении и порывах; но еще с любовью собираем и бережно храним пылинки того праха, который вился солнечным столбом за вихрем пушкинского гения. Нам все здесь мило, и дорого, и символически поучительно. Ибо мы хорошо знаем, что
Мы говорим не о церковной «святости» нашего великого поэта, а о его
И пусть педанты целомудрия и воздержности, которых всегда оказывается достаточно, помнят слова Спасителя о той «безгрешности», которая необходима для осуждающего камнеметания. И еще пусть знают они, что сам поэт, столь строго, столь нещадно судивший самого себя:
столь глубоко познавший
столь подлинно описавший таинство одинокого покаяния перед лицом Божиим:
предвидел и «суд глупца, и смех толпы холодной», и осужденья лицемеров и ханжей, когда писал в 1825 году по поводу утраты записок Байрона: «Толпа жадно читает исповеди, записки и т. д., потому что в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могучего. При открытии всякой мерзости она в восхищении. Он мал, как мы, он мерзок, как мы! Врете, подлецы: он и мал, и мерзок не так, как вы, иначе…»
Да, иначе! Иначе потому, что великий человек знает те часы парения и полета, когда душа его трепещет, как «пробудившийся орел», когда он бежит – и
Он знает хорошо те священные часы, когда «шестикрылый серафим» отверзает ему зрение и слух, так, чтобы он внял – и
когда обновляется его язык к мудрости, а сердце к огненному пыланию, и дается ему, «исполненному волею Божиею»