Любимые кушанья его были: печеный картофель в мундире, вареная клюква, моченые яблоки и моченая морошка. Сестра его, Ольга Сергеевна, знала: чтобы зазвать его в гости, надо обещать ему печеный картофель. Всегда горя и растрачивая жизненную энергию, он постоянно ощущал потребность в том, что мы называем теперь «витаминами», и поэтому мог походя истреблять фрукты. До нас дошла запись лавочника на Св. Горах возле Михайловского (Псковской губ.) от 29 мая 1825 года: «И здесь имел щастие видеть Александру Сергеевича г-на Пушкина, который некоторым образом удивил странною своею одеждою и на прим. у него была надета на голове соломенная шляпа – в ситцевой красной рубашке, опоясавши голубою ленточкою, с железною в руке тростию с предлинными чер. бакенбардами, которые более походят на бороду, также с предлинными ногтями с которыми он очищал шкорлупу в апельсинах и ел их с большим аппетитом я думаю около 1
/2 дюж.».Князь П. А. Вяземский рассказывает: «Пушкин вовсе не был лакомка, но на иные вещи был он ужасный прожора. Помню, как в дороге съел он почти одним духом двадцать персиков, купленных в Торжке. Моченым яблокам также доставалось от него нередко».
Мне остается договорить, что обстановка его жилища и комнат была всегда простая и скромная. В такой обстановке он легче вдохновлялся и не любил ничего роскошного и подавляющего, что приковывает к себе и развлекает. Вот описание его комнаты в Михайловском: «Комнатка маленькая, жалкая. Стояли в ней всего-навсего простая кровать деревянная с двумя подушками, одна кожаная, и валялся на ней халат; а стол был ломберный, ободранный, на нем он и писал, и не из чернильницы, а из помадной банки». Писал же он гусиным пером, которое, в поисках рифмы и лучшей формы, задумчиво грыз и изгрызывал иногда до последнего кончика, который еле удавалось держать в пальцах.
3
Кто всмотрится и вчувствуется в это внешнее обличие Пушкина, тот увидит человека, поглощенного своей внутренней жизнью, с большими и свободно кипящими страстями и с собранным, горящим духом. Отсюда его стремление: или преодолеть вещественное, победить телесное – волею, усилием, упражнением; или же отвлечься от него, пренебречь, освободить себя от этого назойливого бремени. Источник его жизни духовен. Внутренняя накаленность требует от него полной свободы во внешнем – независимости, властности, полноты самоутверждения. И потому он больше всего нуждается в свободе и ею меряет жизнь.
Пушкин носил в себе творческий источник, глубокий и таинственный, о значительности которого он и сам стал рано догадываться, да и другие говорили ему об этом; первые – Жуковский и Дельвиг. Этот творческий источник он сам мысленно возводил к Богу, сначала в форме языческих аллегорий («жрец», «муза», «Аполлон»), а потом точно и непосредственно к единому Богу, открывающемуся сердцу христианина. Но в силу своего глубокого духовного целомудрия он ни с кем не говорил об этом, и до нас не дошло прямых высказываний его о том, как он переживал эти веяния, касания и откровения Божии. Мы знаем только, что он в Кишеневе (1820–1823) склонялся к «афеизму» и был принят в масонскую ложу (1821); что он впоследствии всю жизнь нисколько не считался с воззрениями и симпатиями масонства, шел своею самостоятельною дорогою и к концу жизни свободно и искренно научился православному созерцанию и православной молитве. Перед смертью исповедался и причастился, как подобает истинному христианину.
Мы знаем еще, что он очень отчетливо различал себя – земного, страстного, грешного, который «средь детей ничтожных мира, быть может, всех ничтожней», и себя – пророчески призванного, «полного звуков и смятений», дикого и сурового, спасающегося в творческом уединении… У этого призванного «пророка» обновляется все естество: у него иные очи, новый слух, обновленный язык и сердце, подобное углю; у него иное восприятие мира, и дух его исполнен Божией волею. Чтобы вникнуть в эти два различных самочувствия, надо прочесть его поэтические признания: «Воспоминание», «Пока не требует поэта» и «Пророк». Пушкин с изумительной зоркостью видел и честно выговаривал, что его страстно-грешное существо не живет на высоте пророческого призвания, судил себя за это, осуждал и покаянно оплакивал свои отпадения. В жизни же он бережно и целомудренно обходил все это молчанием, не желая профанировать покаянную глубину своего сердца…