Всю следующую неделю Эфрон днюет и ночует в Александровском военном училище, где разместился штаб офицеров московского гарнизона. Сначала первые успехи окрыляют его и его товарищей. Но с каждым днем становится все яснее обреченность сопротивления. У офицеров нет артиллерии, очень мало патронов; командующий московским гарнизоном полковник Рябцов занимает пораженческие позиции, а генерал Брусилов, к которому офицеры обращаются с просьбой принять на себя командование, уклоняется под предлогом отсутствия приказа со стороны Временного правительства.
Москва гудит от артиллерийской канонады.
Уже в 1966 году Ариадна вспоминала в письме к Антокольскому: «Я в самый переворот сидела в Борисоглебском с тетками, близко бухало и грохало; шальной пулей разбило стекло в детской; утром, в затишье, вышли было из дому, но кинулись обратно: в переулке лежали убитые. Папа участвовал в боях за Москву — за юнкерское училище, за Кремль; прибегал домой посмотреть — целы ли мы? Один раз прибежал с огромным ключом от кремлевских ворот…»
Улицы простреливались с чердаков и крыш: после сдачи Кремля Рябцовым оружие из кремлевского арсенала разошлось по всей Москве и большое количество его попало в руки мальчишек и подростков. Наспех созданный Комитет общественного спасения под председательством городского головы Руднева настороженно следил за действиями офицеров московского гарнизона — они представлялись Комитету направленными против завоеваний Февраля!
От усталости и бессонных ночей у Сергея опухают ноги, ему приходится разрезать сапоги, чтобы снять их вечером. От боли разрывается голова. Наконец становится ясно, что помощи ждать не от кого. Приходит сообщение о том, что в Лефортове большевистская артиллерия снесла здание Алексеевского училища — через короткое время та же судьба уготована и Александровскому.
Силы большевиков окончательно берут верх буквально накануне возвращения Марины в Москву.
На последнем собрании офицеров в актовом зале училища принято решение: сложить оружие и тем, кто уцелел, поодиночке пробираться на Дон, где собираются войска «для спасения России».
К Эфрону подходит его однокашник, прапорщик Сергей Гольцев. «Губы сжаты. Смотрит серьезно и спокойно.
— Ну что, Сережа, на Дон?
— На Дон, — отвечаю я.
Он протягивает мне руку, и мы обмениваемся рукопожатием, самым крепким рукопожатием за всю мою жизнь.
Впереди был Дон».
Предоставим теперь слово Марине, только что приехавшей в Белокаменную: «Москва. Черно. В город можно с пропуском. У меня есть, совсем другой, но всё равно. (На обратный проезд в Феодосию: жена прапорщика.) Беру извозчика… Еду. Извозчик рассказывает, я отсутствую, мостовая подбрасывает. Три раза подходят люди с фонарями. — Пропуск! — Протягиваю. Отдают не глядя. Первый звон. Около половины шестого. Чуть светлеет. (Или кажется?) Пустые улицы, пустующие. Дороги не узнаю, не знаю. <…> Заставы чуть громыхают: кто-то не сдается.
Ни разу — о детях. Если С. нет, нет и меня, значит, нет и их. Аля без меня жить не будет, не захочет, не сможет. Как я без С.» Как всегда, она готовится к худшему.
И вот наконец — Борисоглебский!
Сергей жив!
Вне себя от счастья, Марина в тот же день увозит мужа из Москвы обратно на Юг. Вместе с тем самым Гольцевым. Стремительность обусловлена и вескими причинами, и паникой Цветаевой. Оставаться в Москве Сергею в самом деле крайне опасно: железнодорожное сообщение с Югом вот-вот прервется, а у Марины, слава богу, есть пропуск на возвращение в Крым — и, видимо, оба надеются, что он сработает и для Сергея. Дети остаются на попечении сестер Эфрон, да и все равно это было бы невозможно — везти их в этих чудовищных вагонах, доверху набитых солдатами.
И главное, главное! Всем еще кажется (и как долго, как долго еще будет казаться!), что весь этот кошмар скоро кончится, ну несколько недель, ну месяц… не больше же!
И вот, после всех мытарств дороги, 10 ноября они наконец — в Коктебеле!
Снежный вихрь бушует совсем так же, как в ту еще совсем недавнюю новогоднюю ночь, когда они вместе с Максом встречали 1914 год. «Седое море. Огромная, почти физически жгучая радость Макса при виде живого Сережи…» — так будет позже вспоминать Цветаева этот день.
Несмотря на нездоровье, Волошин в приподнято-возбужденном состоянии. Все прошедшее лето он читал французского философа Леона Блуа, единственного, кто, как считает Волошин, умеет крупно смотреть на современную историю. Теперь на его столе Библия, Достоевский и книги по истории Французской революции. События, разворачивающиеся в стране, хозяин дома мерит историческими мерками; он не сомневается в том, что все это отнюдь не кратковременная заварушка, а великая веха в истории России. А может быть, и в мировой истории.