И мы настолько в это втягиваемся, что можем вдруг удивиться, что, кроме нас, это неизвестно никому. Ограниченность круга. Про остальную жизнь мы читаем в газете и ходим на нее в кино. И как же это бывает тупо удивительно, что она есть на самом деле, эта остальная жизнь, в том же личном, полном, заинтересованном,
Мы не можем протиснуться сквозь толпу, осаждающую решетку, столь справедливо и качественно отделяющую участников гонок, этих олимпийцев[14]
, от всех прочих смертных.В железной калитке, которую нам скупо отворяют, помещена ватная баба с повязкой на рукаве – она осуществляет оценку личности: впустить или не впустить; каждый раз под личиной толстого бесстрастия видны титанические усилия соображений: она – решает, она – власть, она занимает очень правильное и точное место в мире, у нее в подчинении длинный и тощий милиционер – грубая физическая сила, от которой ее отделяет и возвышает безмерная пропасть в знании цветов и полос на пропусках и форматов удостоверений.
То, что мы этого не можем (пройти за решетку), – это еще ерунда, прихоть, блажь, а вот что мы не можем протиснуться сквозь
Мы только взглянули друг другу в глаза – и поняли, что я не из тех, кого пропускает эта баба. Как человек хитрый и опытный в обхождении с самим собой, я не стал создавать прецедента и скромно выстоял, пока ей не пришлось на секунду покинуть пост. Меня пропустил милиционер, у него еще сохранились идеалы…
Тут было что-то от зари воздухоплавания…
Маленький квадратный дворик пересекался: мотоциклами, выкатываемыми из боксов и вкатываемыми в бокс; мотогонщиками и механиками; особыми людьми, делающими вид, что они нужны, повязавшими себе для того повязки на рукава все чаще кожаных пальто, – их занятие состояло в том, чтобы стоять на дороге и вовремя отскакивать; девицами, проведенными сюда самими гонщиками, – пока они гонялись, девицы вызревали к вечеру под мощным облучением собственным тщеславием; и еще двумя экзотическими девицами – в гоночных шкурах, с распущенными волосами, они пересекли дворик, ни на кого не глядя, выкатили из бокового полубокса некую гоночную каракатицу, показали ее всем здесь праздно шатающимся и вкатили назад – больше им делать оказалось нечего. Я пересек дворик и вернулся: кто-то из-за решетки посмотрел на меня преданными восторженными глазами, как на посвященного: «Покажите мне Куриленко! Это не Куриленко?» Не знать, кто такой Куриленко, было бы позором для человека по сю сторону решетки, и я скрылся от разоблачения.
Тут, во дворике, было несколько слоев посвященности: механики мрачно взглядывали на судей и администраторов: этим-то что тут надо? – администраторы смотрели так же на тех, кто им здесь не был знаком; те же, кто не был им знаком, в свою очередь, пренебрежительно смотрели мимо тех, кто, очевидно, ни с кем здесь знаком не был и неведомо как сюда случайно попал. То есть на меня в том числе. Не случайно. Мудрая система пропуска, с одной стороны, как бы ограничивает их число, но, с другой, его порождает: тут были ровно те, кто способен преодолевать подобные барьеры, особая порода. И всех нас объединяло то, что отличало нас от тех, кто сюда не прошел, от тех, кто прилип к решетке, без конца канюча: «Гену позовите, Борю…» И по тону все здесь знали, когда необходимо звать Гену, а когда вот так проходишь мимо, не слыша.
Все здесь были не самими собой, все были перекошены. Лишь немногие не имели отношения к подобному разделению мира на зарешеточный (весь) и внутрирешеточный (наш) – это были сами гонщики. Они были заняты, и им было некогда. Нам всем было лестно быть рядом с ними и неудобно: это ведь так очевидно, что никто из нас ни на чем никуда не мчится, а торчит.
В какой-то момент гонщиков совсем не стало во дворе: вручение наград, прощальные круги, – остались одни праздные. (Это был момент, когда мне удалось проникнуть во дворик.)
Я все это видел, пересекающееся праздное окружение, – одних их «самих» не видел…
И тут в проем, соединяющий дворик с треком, прошли гонщики. «Красивые люди!» – первое легкое мысленное восклицание после немоты и тупоты первого впечатления. К чему все это?