Не могу сказать, чтоб о Париже тех лет я имел исчерпывающее представление. Основные воспоминания связаны с парком Монсури, где в компании двух других русских мальчиков — Тотошки и Бобоса — я бегал по дорожкам и лепил из песка бабки. Нянькой нашей был Анатолий Васильевич Луначарский — он жил этажом ниже нас, на рю Роли, 11. Мы мирно лепили бабки, возможно, даже и дрались, а он рядом на скамейке писал свои статьи и тезисы для очередной лекции. Тотошка, сын Луначарского— Анатолий, погиб в Отечественную войну: он был фронтовым корреспондентом и, хотя ему это было категорически запрещено, отправился с новороссийским десантом. Оттуда он не вернулся. До войны мы с ним раза два встречались. С Бобосом же — теперь его зовут уже Леонидом Михайловичем Кристи, он известный кинодокументалист — мы впервые после парка Монсури встретились только через сорок восемь лет, зимой прошлого года в Москве. Нас очень развеселила парижская фотокарточка тех лет, где мы трое и еще одна девочка, моя двоюродная сестра, стоим рядышком — четырехлетние и очень серьезные. Оба мы — и я и Бобос — со стыдом признались друг другу, что почти совсем забыли французский язык, хотя именно на этом языке мы начали складывать свои первые фразы.
Должен сказать, что в этот свой приезд (до этого я был в Париже дважды, но в общей сложности не больше двух суток) я обнаглел и с французами говорил только по-французски. Это было чудовищно, но галантные французы уверяли меня, что все понимают. Возможно, это объясняется тем, что я, хоть и забыл слова, сохранил почему-то произношение.
Между прочим, у русских, долго проживших во Франции, даже если они говорят по-русски совершенно правильно, появляется характерная интонация, чисто французская манера говорить. Дело даже не во французских словах, вплетающихся в речь, таких, как синема, авион, арондисман («я живу в шестом арондисмане», то есть районе), или не очень русское «не так ли?» — «n'est се pas?», которым французы заканчивают почти каждую вопросительную фразу. Дело именно в интонации, очень забавной, но сразу же дающей тебе понять, с каким русским ты говоришь — москвичом или парижанином.
Французский язык… Говорят, у него очень трудная грамматика и какие-то там сложности с неправильными глаголами. Кажется, это действительно так, но, когда слушаешь его (особенно парижан), сразу становится веселее. Даже когда они кричат и ругаются между собой — и то приятно слушать. Сцепились в автомобильном заторе два таксиста, обливают друг друга отборной бранью, а я слушаю, наслаждаюсь. Не знаю, отчего это происходит: возможно, от интонации — всегда вверх, а не вниз, а возможно, от самого характера французов, в общем легкого, живого, порывистого. При всех своих горестях француз старается не терять юмора. А может, и не старается — само собой получается. В этом счастье француза. Он знает, что юмор спасителен. Он скрашивает невзгоды, помогает жить. И вообще без него скучно. И француз шутит, иронизирует над всем в жизни — над женой, любовницей, другом, самим собой, даже над генералом Шарлем де Голлем.
Как-то я у себя в номере устроил короткое замыкание. Как и почему — до сих пор не могу понять, но так или иначе свет погас. Я позвонил, и через пять минут появился монтер — парнишка лет двадцати с лишним, с перебитым (как выяснилось потом — от бокса) носом, совершенно рыжими волосами и глазами собирающегося нашкодить школьника. Весело насвистывая, он починил, что надо, и в вознаграждение попросил разрешения закурить «папирос рюсс».
Так познакомился я со своим тезкой Виктором Ружэ, ставшим для меня с этого момента образцом французской легкости и беззаботности.
— О-ля-ля, — весело говорил он, давясь дымом советской папиросы, но не бросая ее, — жизнь не такое уж дерьмо, как многие думают. Нос красивее у меня, конечно, не станет и на Брижит Бардо рассчитывать тоже не приходится, но кончится эта проклятая зима — и весь мир будет мне завидовать.
Я заинтересовался. В ответ он предложил, если у меня будет время, съездить в воскресенье посмотреть одно из интереснейших мест в Париже.
Время, конечно, нашлось, и в воскресенье в девять утра мы уже сидели в вагоне метро. Я не все понимал, что он рассказывал на своем парижском жаргоне, но все же уловил, что он работает электромонтером на стройке какого-то многоэтажного каркасного дома, что в нашем отеле он вроде как «подхалтуривает» — заболел гостиничный электрик, а один из портье друг Виктора, — что у него есть девушка по имени Моника и что в прошлогоднем первомайском номере «Юманите» была его фотография, когда у него был еще не перебитый нос.
После метро мы долго еще шли по каким-то парижским окраинам и наконец вышли к Сене. Кто видел когда-нибудь фильм «Столь долгое отсутствие», навсегда запомнит хибару-ящик, в которой жил герой картины. К такому же ящику подвел меня и Виктор.
— Вот, — сказал он, — моя вилла!
У виллы не было никакого замка. Он что-то раздвинул, и мы на четвереньках влезли внутрь. Кругом вырезанные из журналов фотографии, на земле два тюфяка — вот и все.