Она вспоминала после это «безумие», это уносившее ощущение «прелести», уносившее в небывалое, к у д а — т о, что любила она в метели. Где-то свернули… Поварская?.. Неслись палисадники Садовой, потом Триумфальные ворота… Тверской-Ямской… Рысак посбавил, пошел рысцой. Вагаев взглянул на Дариньку, в разгоревшееся ее лицо, в налившиеся от ветра губы, обнял горячим взглядом, так ясно говорившим, и прижал ее руку локтем. «Куда?» Она не знала. «Как я счастлив!.. — говорил восторженно Вагаев. — Боже, как я счастлив!.. Я не мог спать после вчерашнего, всю ночь безумствовал, был у „Яра“, искал вас в песнях… Знаете что… махнем в Разумовское, к цыганам! можно? на час, не больше… мо-жно?..» Она сказала ему ресницами. «Последний ведь раз мы с вами… Встретимся в Петербурге, да? Помните, говорили, да? Мне пора в полк, но вы п р и к а з а л и мне остаться… все закрыли. Не буду больше, простите… — сказал он нежно, видя ее смущение. — Слушал песни… весь в вас, в мечтах о вас… вас слушал, вы сами песня, только не спеть ее…»
Огарок подвигался шагом. Вагаев говорил «безумно». Было чувство бездумного покоя: ехать, слушать…
«Крепче меня возьмите… милая!.. еще крепче!..» — сказал Вагаев и крикнул: «Гей!..»
Это был гон, безумный, страшный. Слышалось только — гей!.. гей!.. — взмывало и заливало сердце. Летело снегом, брызгам, конским теплом дыхания, струилось нежно… Она припала к плечу Вагаева, чувствовала его глаза, так близко…
Что было- она не помнила…
Стояли где-то. Направо шла дорога. Снег чуть сеял. Вагаев спрашивал тревожно: «Ничего теперь?.. ваша рука вдруг выскользнула из моей, вы помертвели… как я испугался, за вас… но плут как раз остановился, сам… вот умница! Как, ничего теперь?» Даринька говорила «как во сне»: «Все вдруг закружилось… упало сердце… мы в лесу… как тихо». «В Разумовском, — сказал Вагаев, — ангел нежный! как я люблю вас, милая Дари… моя!.. Вон Любаша, машет нам, бежит…»
Реял редкий снег, чернели ели. В сугробах синела дача. Бежала пестрая Любаша, в шали. Пожилой цыган, в поддевке, скалил зубы. Любаша лопотала, топталась в кованых сапожках, жгла глазами. «Светленькую привез, вот хорошо-то… у, закутим!» Шептала Дариньке, вела в сугробах. На крыльце в снегу бренчали на гитарах «встречу». Метнулась за сугробом голова Огарка, голос Вагаева кричал: «Сейчас я, барышню согрейте!»
Любаша топотала, держала Дариньку за плечи, любовалась: «Кралечка-то какая!.. как же не любить такую… я влюбилась!..»
Дариньку ввели в покои.
XXV
«ПРЕЛЕСТЬ»
Дарянька говорила, что в ту поездку в Разумовское она потеряла голову и сказала Вагаеву «неосторожное». В «Голубых письмах» Вагаев ей напоминал об этом, но она не хотела верить, чтобы она именно так и сказала.
— Может быть, и сказала… — рассказывал Виктор Алексеевич. — В ту поездку случилось происшествие, потрясшее Дариньку «явным указанием Господним» и как бы связавшее ее с Димой: случилось чудо… и это «чудо» могло толкнуть ее. Впоследствии Даринька постигла духовным опытом, что в этом «чуде» таилась уловляющая п р е л е с т ь. Я не могу винить ее, если даже забыть о «чуде». Она легко возбуждалась от шампанского, я сам развращал ее, сам прибегал к этому средству, чтобы усладиться «любовной искрой». Этим воспользовался и Дима. Шампанское и разгул цыганский могли ее возбудить, Дима об этом позаботился, и Даринька могла ответить на пылкие его признания. Он умел очаровывать. И в таком состоянии — еще и «чудо»!..
После гона на рысаке Даринька чувствовала себя разбитой, Любаша сияла с нее шубку и сапожки, устроила у пылавшего камина и заставила выпить чаю с ромом. Было уютно, просто, — Дариньке у цыган нравилось. Любаша гладила ее руку, засматривала в глаза, ластилась: «Шепни, кралечка, нашла по сердцу?»