По дороге домой, после того как мы купили маме яйца, Белла рассказала мне историю про Брамса и Клару Шуман. Белла с энтузиазмом отнеслась к поручению — что было ей не свойственно, — потому что шел дождь, а ей хотелось пощеголять новым элегантным зонтиком, который папа подарил ей ко дню рождения. Она позволила мне идти с ней под ним, но несла его так, как носят зонтики от солнца, и мы оба промокли до нитки. Я кричал ей, чтоб она держала его прямо, пытался отнять у нее зонтик, но она не давала. Тогда я выскочил из-под него на самый ливень, и ей стало стыдно. Белла всегда рассказывала мне что-нибудь интересное, когда хотела, чтоб я ее простил. Она знала, что я не могу устоять против ее рассказов.
— Когда Брамсу было двадцать лет, он влюбился в Клару Шуман. Но Клара уже была замужем за Робертом Шуманом, которого Брамс глубоко уважал. Брамс просто преклонялся перед Робертом Шуманом! Брамс никогда не женился. Ты только представь себе, Яков, он был ей верен всю свою жизнь. Он писал ей песни. Когда Клара умерла, Брамс так переживал, что по дороге на похороны сел не в тот поезд. Потом два дня потерял на пересадках, стремясь попасть во Франкфурт. Он приехал как раз вовремя, чтобы бросить горсть земли на крышку гроба Клары…
— Белла, это ужасная история, что это ты мне ее рассказываешь?
Говорят, что за те сорок часов, что он менял поезда, Брамс сочинил последнее свое произведение: хоральную прелюдию «О Welt, ich muss dich lassen» — «О мир, я должен тебя покинуть».
Их отрывали даже от совершенных ошибок, не дав времени их исправить; все осталось незавершенным. Грехи любви без подробностей, подробности без любви. Сожаление о сказанном и о том, что время говорить вышло. О нерастраченных силах. О том, что часто так хотелось спать, что многое осталось недоделанным.
Я пытался представить себе их физические потребности, низость простых человеческих потребностей, достигавшую таких пределов, что нужда в них становилась такой же сильной, как тоска по жене, ребенку, сестре, родителям, другу. Но честно говоря, я даже близко не мог себе представить бездну их отчаяния от того, что они были вырваны из жизни в самый ее разгар. Те, у кого недавно родились дети. Те, кто только что полюбил и не надеялся на возврат обретенной благодати. Те, кто тихо жил своей жизнью, неведомой другим.
Июльский вечер, окна распахнуты настежь; на улице гомонят дети. Их голоса зависают в жаре, поднимающейся от мостовых и лужаек. Комната застыла в неподвижности на фоне спешащих вырасти деревьев за окном. У Алекс хватило ко мне уважения, чтобы сказать:
— Я не могу так больше жить.
Я так устал, что даже голову не в силах поднять с руки, которая лежит на столе, я тупо уставился на узор скатерти — он так близко к глазам, что расплывается.
Когда она говорит: «Я не могу так больше жить», это еще значит: «Я встретила другого человека». Может быть, музыканта, художника, врача, который работает с ее отцом. Ей хочется, чтобы я смотрел, как она уходит.
— Ты ведь этого хотел, правда? Чтоб духа моего здесь больше не было… ни одежды моей, ни запаха, чтоб даже тени от меня не осталось. Друзей моих, имена которых ты так и не удосужился запомнить.
Это со мной что-то нервное, я знаю, что должен делать, но не могу даже пальцем пошевелить. Меня ни одна мышца не слушается.
— Ты, Яша, неблагодарный, хотя сам так люто это слово ненавидишь…