Вот уж две недели Зойка работала в бригаде и действовала шустро, весело, но из рамок не выходила — во всяком случае, об этом я сужу по тому, что ни разу не слышал, чтобы он прищучивал ее.
В бригаде сплошь мужики да парни, и работенка такая, что иной парнишка, глядишь, постанывает к вечеру — так намашется топориком. Куда уж тут девчонке! Стала она хозяйкой в нашем домике (такие домики имела каждая бригада, и стояли они неподалеку от стана, который мы строили; там инструменты хранили, рабочую одежду, бегали греться, обедали, в домино стучали). Она скребла там и чистила, и занавески исхитрилась добыть на оконце, и скатерку на столик выпросила, видать, у Александры Степановны; и домино, и шахматы не стали теряться, всегда в полном комплекте, в порядочке — пожалуйста, играй, кому охота; и за обедами ходила в столовую. Словом, она стала хозяйкой, и это бригаде нравилось. А чтобы она не скисла от такой обыденщины, Миша находил время просвещать ее насчет того, что работает она на ударной стройке, о которой каждый день пишут в газетах, а областное радио в последних известиях сообщает сперва о работах на стане «1050».
Ну, пришлась она, как говорится, ко двору, и отношения с людьми складывались у нее хорошо. Сблизилась она с девчонками из других бригад и не белой вороной оказалась среди них. Одевалась, как все, а если что новое и редкое появлялось в одежде у других, так она, чутьистая, быстро схватывала ту новизну и — то юбчонку урежет, согласно моде, то кофточку сумеет приобрести нужной расцветки.
Мы старались на виду ее держать, точнее, Миша — он как-то говорит мне очень озабоченно: мол, того… как она там поживает… проведать. Вот еще, отвечаю я, как все поживают, так и она, утром веселая приходит. Еще раз как-то он говорит: мол, того… как… Да иди ты, говорю, сам, если охота. Да ходил, говорит. Ну и как, спрашиваю. Ничего, отвечает. И краснеет! Нет-нет, говорю, ты еще раз сходи, народ там теплый, в этих общежитиях, как бы не научили поздно домой приходить…
Говорю я словами игривыми, с намеками солеными, треплются те словечки, как по ветру пена, а изнутри как бы текут чистой водой душевные, почти ласковые слова: «Миша, дорогой мой товарищ, пойди к ней, пойди. Поймет она тебя, и, может, сердце ее забьется навстречу твоему. Вот и взойдет над твоими заботами радость, товарищ мой дорогой!» Больно уж скромный он был по женской части. Я искренне сочувствовал товарищу и желал ему успехов и счастья, когда он про Зойку, краснея, заговаривал…
Ну, Зойка, значит, хорошо ужилась в бригаде. С кладовщиком Бабушкиным у нее сложились забавные отношения; и я долго наблюдал за теми отношениями — любопытно мне было и странно.
Однажды сижу я у Бабушкина в кладовке. Вдруг Зойка влетает.
— Тряпку, — говорит, — мне надо, Иван Емельянович.
Бабушкин буркнул:
— Нет у меня тряпки.
— Мне полы мыть, рвань какую-нибудь.
Бабушкин опять буркунл:
— Рвани на складе сроду не бывало.
— Ну, не рвань — тряпку, тряпку!..
А Бабушкин свое: нет, и все!
Он говорит «нет», но всем известно, что тряпки есть. Постояла Зойка, поусмехалась ядовито, а потом говорит:
— Дрожите над барахлом!
— Дал бы, — говорю, — тряпок ей.
— Не жалко, — отвечает Бабушкин, — только бригадир не велит баловать. Указание такое.
— Уж не насчет ли тряпок указание?
— Да пойми ты, — чуть не плачет Бабушкин, — не велит он баловать, не велит!..
Зойка здорово обозлилась на Бабушкина после того случая. Она не упускала момента, чтобы высмеять его: за глаза, конечно. Я уж думал, ничто не примирит ее с кладовщиком. Но вот тут-то она и удивила меня.
Дело в том, что мой напарник Чубуров был разгильдяй и прогульщик, и Миша мучился с ним с самой осени, то есть с той поры, как тот пришел в бригаду после ГПТУ. То опоздает на работу, то совсем не явится. И каждый раз Миша толкует ему о чести бригады, о том, что коллектив держит переходящее знамя, что в коллективе имеются орденоносцы, и прочее, прочее. У меня сердце болело при виде страданий Миши и бесполезности его внушений.
И вот как-то говорю Чубурову:
— Идем-ка.
Зашли мы за домик.
— Будешь прогуливать?
Молчит.
Я схлестнул с него шапку, а потом смазал разика два по толстым щекам. Больше и не стал бы его бить, на этом бы все кончилось, и я послал бы его к чертовой матери. Вдруг — Бабушкин. Короче, повел он меня в домик для разговора. Зойка там прибиралась. Стал он меня отчитывать, я во всем соглашаюсь. Я, говорю, согласен, но другие меры не помогают.
И вдруг Зойка напустилась на меня: ты, кричит, не валяй дурака! Тебе Иван Емельяныч дело толкует, и все он правильно понимает, потому что большую и содержательную жизнь прожил. А ты слушай внимательно, может, поумнеешь. И пошла, и пошла. Я только глаза таращу, на Бабушкина с интересом взглядываю: вижу, довольный он сидит, больше того — вижу, умаслила его Зойка.
А в один прекрасный вечер собрались мы после смены в домике. Бабушкин рассказывает о том времени, когда он, комсомольцем еще, служил в частях особого назначения.