Короче, Пират едва успевает, еле вываливает хуй из штанов, прежде чем все вокруг обкончать. Впрочем, приберег каплю спермы – хватит втереть в тот пустой клочок, что прилагался к картинке. И медленно, откровением под перламутровой пленкой его семени проступает буро-негритянское сообщение – фразированное простой «перестановкой нигилистов», и ключи он почти угадывает. Расшифровывает по большей части в уме. Дано место, время, запрос о содействии. Он сжигает послание, свалившееся на него из страт, что выше земной атмосферы, добытое с нулевого меридиана Земли, картинку оставляет – хм-м – и моет руки. Простата ноет. Тут многое сокрыто. Ни попросить о помощи, ни умолить о пощаде: опять туда, эвакуировать оперативника. Послание равносильно приказу с высочайших уровней.
Издалека сквозь ливень доносится хрусткий взрыв очередной германской ракеты. Третья за сегодня. Охотятся в небесах, как Водан и его чокнутое воинство.
А Пиратовы роботоруки уже обследуют папки и ящики на предмет потребных расписок и бланков. Поспать нынче не светит. Пожалуй, сигарету или глотнуть чего по пути – и то без шансов. На хера?
В Германии с приближеньем финала вот чем исписаны бесконечные стены: «WAS TUST DU FÜR DIE FRONT, FÜR DEN SIEG? WAS HAST DU HEUTE FÜR DEUTSCHLAND GETAN?»[23]
. В «Белом явлении» стены исписаны льдом. Ледяные граффити в бессолнечный день заволакивают темнеющий кровавый кирпич и терракоту, будто здание – архитектурный документ, старомодный прибор, чье назначение позабыто, – надлежит оберегать от непогоды в некоей шкуре прозрачного музейного полиэтилена. Лед разновеликой толщины, волнистый, помутнелый – легенда, которую расшифруют повелители зимы, краевые ледоведы, а затем станут спорить о ней в своих журналах. Выше по склону, к морю ближе, подобно свету, снег копится на всякой наветренной грани древнего Аббатства – крыша давным-давно снесена по маниакальному капризу Генриха VIII, а стены остались, безбожными оконными дырами умеряют соленый ветер, пока времена года крупными мазками перекрашивают травянистый ковер в зеленый, в выцветший, потом в снежный. Из палладианского здания в насупленной сумеречной низине это единственный вид – на Аббатство или же на мягкие, обширные и крапчатые перекаты нагорья. Вид на море отсюда заказан, хотя в определенные дни и приливы чуешь это море, чуешь всех своих подлых прародителей. В 1925-м бежал Редж Ле Фройд, пациент «Белого явления» – промчался по центру города и воздвигся, покачиваясь, на утесе, волосы и больничная одежа трепещут на ветру, слева и справа в рассольной дымке тускнеют, колеблясь, мили южного побережья, белесого мела, пристаней и променадов. За ним во главе толпы зевак прибежал констебль Дуббз.– Не прыгай! – кричит констебль.
– Я и не думал. – Ле Фройд по-прежнему смотрит в море.
– Ну а что ты там делаешь. А?
– Хотел на море поглядеть, – объясняет Ле Фройд. – Никогда не видал. Я ему кровная родня, понимаете?
– А, ну да. – Коварный Дуббз тем временем к нему подбирается. – К родственничкам в гости заглянул, а? как мило.
– Я слышу Повелителя Моря, – дивясь, кричит Ле Фройд.
– Боженька всемогущий, а зовут-то его как? – У обоих лица мокрые, оба перекрикивают ветер.
– Ой, я не знаю, – орет Ле Фройд. – А вы как посоветуете?
– Берт, – предлагает констебль, припоминая, как надо – правой рукой хватать выше левого локтя или же левой рукой хватать…
Ле Фройд оборачивается и только теперь видит констебля, видит толпу. Глаза его округляются и мягчеют.
– Берт – это хорошо, – говорит он и задом шагает в пустоту.
Вот и все разнообразие, что горожане Фуй-Региса поимели с «Белого явления»: много лет подряд наблюдали розовый или веснушчатый отпускной наплыв из Брайтона, Выброс и Отброс всякий день радио-истории отливали в песне, закаты на променаде, диафрагмы объективов вечно открывались под морской свет, веющий в небе то резко, то мягко, на ночь аспирин, – и только прыжок Ле Фройда, единственное развлечение, пока не вспыхнула эта война.
Разгром Польши – и вдруг в любой час ночи видишь правительственные кортежи, что подкатывают к «Белому явлению», бесшумные, как сторожевые суда, выхлопы заглушены до беззвучия, – лишенные хрома черные механизмы, что сияли, если ночь звездная, а в остальном облачались в камуфляж лица́, которое вот-вот припомнишь, но отодвигаешь в небытие самим вспоминанием… Затем, с падением Парижа, на утес водрузили радиопередающую станцию, нацелили на Континент плотно охраняемыми антеннами, чьи наземные линии таинственно протянуты вниз, к дому, что день и ночь патрулируется собаками, которых особо избивали, морили голодом и обманывали, дабы выработать рефлекс вцепляться в горло любому, кто б ни приблизился. Это что, один из Высочайших взлетел еще выше – ну то есть поехал крышей? Что, Наши хотят деморализовать Германского Зверя, транслируя ему случайные мысли безумцев, нарекая – по традиции, заложенной констеблем Дуббзом в тот знаменательный день, – глубинное, еле зримое? Ответ – да, все вышеописанное, и не только.