Энциан опускается на колени и тянет вверх тяжелый железный борт. Он сознает, до чего фальшиво это выглядит. Кто поверит, что сердце его жаждет быть там, с ними, где исполинское Смирение бессонно умирает в муках по всей Зоне? с недоходягами, которых он любит, зная, что навсегда пребудет чужаком… Над головой гремят цепи. Когда край борта поднимается к подбородку, Энциан смотрит Андреасу в глаза. Руки застыли. Ноют локти. Это жертвоприношение. Сколь многие еще меня вычеркнули? хочет спросить он. Существует ли судьба, кою не показывают мне одному? Но привычки берут свое, живут своей жизнью. Ни слова не говоря, он с трудом встает, поднимая мертвый груз, вбивает его на место. Вдвоем они вставляют запоры по углам.
— Там увидимся, — Энциан машет и отворачивается. Глотает таблетку немецкого дезоксиэфедрина, кидает в рот полоску жвачки. На спидах зубы скрежещут, жвачка перемалывается со скрежетом зубовным, это жевание изобрели женщины в последнюю Войну, чтоб не плакать. Не то чтобы ему охота плакать о разлуке. Охота плакать о себе: о том, что, по общей вере их, с ним случится. Чем сильнее они верят, тем шансов больше. Его народ уничтожит его, если сумеет…
Чавк, чавк, хмм, добрый вечер дамы, хорошо затянула, Любица, чавк, как голова, Мечислав, вот они удивились, небось, когда пули
А это Йозеф Омбинди, вот кто, предводитель Пустых. Но несколько секунд, пока он не перестал улыбаться, Энциану казалось, что это призрак Орутьене.
— Поговаривают, что дитя Окандио тоже убито.
— Вранье. — Чавк.
— Она — моя первая попытка предотвратить рождение.
— И твой убийственный интерес к ней не иссяк, — чавк, чавк. Он знает, что дело не в этом, но Омбинди его раздражает.
— Суицид — свобода, доступная даже низшим. А ты отказываешь в ней народу.
— Идеологии не надо. Лучше скажи, твой друг Оуруру собирается раскочегарить ЖК-генератор? Или меня в Гамбурге ждет забавный сюрприз?
— Ладно, без идеологии. Ты отказываешь
Чавк, чавк, ой, надо же было отдать ему расписания дежурств, да. Ох, ну что я за идиот. Да, он может выбрать ночь…
— Ты глюк, Омбинди, — в голосе паники ровно столько, чтоб, даже если не сработает, оскорбить на славу. — Я проецирую свой инстинкт смерти, а получаешься ты. Такой урод, что и во сне не приснится. — И выдает Улыбку Космонавта на целых 30 секунд, а по прошествии 10-ти Омбинди уже бегает глазами, потеет, поджимает губы, смотрит долу, отворачивается, озирается, но Энциан не отступает, о мой народ сегодня пощады не будет, Космонавтова Улыбка всё в радиусе мили окрашивает в застылое мороженое ИТАК раз уж мы настроились, может,
Остальные, всю дорогу недоумевавшие, собирается ли Энциан
Толстый мальчик Людвиг — белый светлячок в тумане. Он играет, как будто он разведчик огромной белой армии, что всегда у него с фланга, по одному Людвигову слову готова спуститься с высот и втоптать черных в грязь. Но он их не позовет. Он лучше незримо пойдет с переселенцами. Там, у них, ему сращивать нечего. Он им не товарищ. Им есть куда идти. Надо идти с ними, понимает Людвиг, но отдельно, чужаком, не больше и не меньше во власти Зоны…
***