Но что-то теперь иначе… что-то…
Клетушка подле Гроувнор-сквер все больше напоминает капкан. Ленитроп убивает время — порой целые дни, — мотаясь по Ист-Энду, вдыхая темзовую вонь, ища места, куда соглядатаи не поглядят.
Как-то раз он сворачивает на узкую улочку, где только старые кирпичные стены да уличные торговцы выстроились, слышит свое имя и — ух-ты-ух-ты, это еще что, а вот и она, светлые волосы развеваются флюгерами, белые танкетки стучат по брусчатке, очаровательный помидорчик в медсестринской форме, а зовут-то ее, э, ну — о, точно: Дарлина. Бат-тюшки, это ж Дарлина. Трудится в госпитале Святой Вероники, живет поблизости у некоей миссис Квандал: дама эта давным-давно овдовела и с тех пор мучима уймой старомодных недугов — бледной немочью, паршой, натоптышами, пурпурой, абсцессом и ушным тонзиллитом, а с недавних пор еще и слегка цингой. Короче, вышла поискать лаймов своей домовладелице, фрукты выпрыгивают и сыплются из соломенной корзинки, желто-зелено катятся прочь по улице, юная Дарлина мчится в своей медсестринской шапочке, груди — мягкие буфера сей встречи в сером городском море.
— Ты вернулся! Ах, Эния, ты
— Я и есть, милая…
Колеи в грязи подернулись жемчугом, нежным жемчугом. Чайки неспешно курсируют вдоль высоких и слепых кирпичных стен квартала.
Миссис Квандал — тремя темными пролетами выше, купол далекого Св. Павла виден из кухонного окна в дыме неких предвечерий, а сама дама — крошечная в розовом плюшевом кресле гостиной, подле радиоприемника, слушает «Аккордеонный оркестр Примо Скалы». На вид вполне здорова. Однако на столе валяется мятый шифоновый платок: перистые кровавые кляксы выглядывают из-под сгибов и прячутся, будто схема цветочного узора.
— Вы тут были, когда на меня малярийная лихорадка напала, — припоминает она Ленитропа, — мы еще тогда заваривали полынный чай, — и точно, самый вкус забирает его, проникая сквозь подошвы. Вновь складываются… видимо, вне его памяти… прохладная чистая обстановка, девушка и женщина, независимо от его звездной скорописи… столько девушек, меркнущих лицами, столько ветреных набережных канала, жилых комнат, прощаний на остановках — ну как ему все упомнить? Но эта комната уже проясняется: тот, кем он был внутри, любезно задержался отчасти, все эти месяцы безмолвно хранился вне его головы, разбросанный по зернистым теням, мутно-засаленным банкам с травами, конфетами, приправами, по всем романам Комптона Маккензи на полке, по стеклянистым амбротипам ее покойного супруга Остина — напыленной ночи в позолоченных рамках на каминной полке, где в прошлый раз на Михайлов день махали головами и суетились итальянские астры в севрской вазочке, которую она и Остин вместе нашли однажды в субботу, давным-давно, в лавке на Уордор-стрит…
— Он был моим здравием, — часто говорит она. — С тех пор как он ушел от нас, я разве что записной ведьмой не сделалась — из чистой самозащиты.
Из кухни пахнет свеженарезанными и свежевыжатыми лаймами. Дарлина входит, выходит, ищет все новую ботанику, спрашивает, куда подевалась марля.
— Эния, помоги мне достать — нет-нет, рядом, высокая банка, спасибо, милый, — и снова в кухню, крахмально поскрипывая, мелькнув розовым.
— Я тут одна-единственная памяти не лишилась, — вздыхает миссис Квандал. — Мы друг Другу пособляем, ну да. — Из-за кретоновой маскировки она извлекает большую вазу с конфетами. — Вот, — просияв Ленитропу. — Глядите: винные желейные. Еще довоенные.