Он и верно родился в рубашке и, будто подслушав тайный разговор и разнюхав, что в верхах при любом раскладе его не забудут, всё-то гнул судьбу через колено, а когда она чудесно не ломалась, хохотал всей глоткой, усыпляя в близких боль и волнение. Струхнув после неприятностей с утоплением техники и людей, директор нарисовал Дядьке путёвку в областной санаторий. Но утопленник не к месту загулял, путёвку порвал на самокрутку, грозился также порвать директорскую задницу на британский флаг, да вовремя оттащили…
И так-то у него пошло-поехало!
Как-то на Крещенье Дядька уснул в дороге, но его подобрали, надраили – серебряного – шершавым снегом и погрузили на саночки… Это был словно далёкий грозный окрик ему, всем нам, однако ни он, ни мы не вняли. Откромсали по пальцу на руке и ноге, а Дядька всё хорохорился, дезертировал из палаты и опять шарахался по заугольям. Легко было летом: прикорнёт где-нибудь и спит как младенец. И золотая осень ему нипочём! Но после картошек застекляли лужи первые заморозки, белые мухи кружились над огородами, ярко-чёрными от пролившихся дождей, и тогда становилось тревожно за Дядьку, за его заветную звезду.
И бабушка, с рассвета до ночи крутясь колобком из избы в поварку, которую топили до холодов, и обратно, вся занятая последними соленьями и затыканием окон, нет-нет да поглядывала с высокого крыльца на чёрную полосатую ленту, что змеилась вдоль леса, то ниспадая в логотину к речке, то вздымаясь на косогор. Но к той поре с зябями уже управились, и караулить там было некого. В свободную минуту она спешила на угор и, перевязывая на лбу узел платка, шептала что-то понятное ей одной да ещё, может быть, тому, кому это шептание предназначалось. И если это была молитва, то ткалась она не столько из слов, сколько из шарканья руки по глазам, из шамканья рта, в котором словно точилась стеклянная горошина, а больше из глубокого и шаткого дыхания, вызволявшегося с трудом, как будто то, что за него отвечало, было, как тяжёлые ворота, поставлено с отвесом, и всякий раз требовалось упереться, а уж потом что есть силы потянуть…
Но не только это снедало старуху.
Огоньки осени, как много лет назад, горели на реке. Это рано вечером зажигались аккумуляторные лампочки на бревенчатых плотиках, каждую осень заменявших железные бакены и каждый ледостав уносимых с шугой в море Лаптевых. Их заренье было унылым, прощальным, но видеть это могли лишь старый уходящий человек или иная светлая душа. Огоньки напоминали старухе о грядущих вьюгах, о долгих вечерах, о надсадной чахотке дыма над простуженной землёй, но больше о бесприютном неслухе. И, чем бы ни была занята бабушка – месила она в ступе тесто или хлопала половики, а то спускала в погреб морковки и свёклы, прокладывая угольями и мхом, – всё-то она прислушивалась к засову: не дрогнет, не кивнёт ли, подёрнутый за верёвочку? Но когда и ждать было невмочь, ковыляла к соседке, ковыряла диск телефона.
7
После седьмого ноября Лену замуровывало неровным стеклом, нагромождённым у брустверов. Вместе с рекой, курящейся от полыней, замерзали на полпути к океану путейские плотики, а также доски, брёвна и разный другой хлам, накопившийся вдоль берегов с весны. Всё это, онемевшее в последнюю гремящую ночь с приморозом, к утру опоясывалось крупным висячим инеем и причудливо напоминало обломки флотилии, зажатой арктическими льдами.
К тому дню обсохшие на камнях «Оби», «Казанки», «Крымы» и «Прогрессы» муравьиной гурьбой выдёргивали на угор, опрокидывали у заплотов. Под острыми носами лодок, пропахавшими снег, курчавилась пожухшая осенняя трава, а отстранённо от общего следа ползли, как змеи, цепи с примкнутыми замками, чертя на снегу пушистые зыби. Когда после обеда скот вели на водопой к разъёму во льду, параллельно берегу открывавшему Лену журчащей полоской, то животные как намагниченные шли по этим канавкам от протащенных лодок и на ходу рвали жёсткую скудость.
К избам прикатывали с берега и деревянные мостки-лавни с простейшим вращательным механизмом на конце в виде оси и двух колёс, трелевали тракторами пойманный ещё по большой воде лес, пилили собранными из разных частей «Дружбами» и «Уралами», то певшими заунывно и нудно, так, что было слышно на другом конце села, то хрипевшими, как зверь в петле. Вдоль заборов парадной колонной выстраивались в несколько рядов длинные поленницы, скреплённые против распада плащи́нами – плоскими частями расколотой чурки, сложенными специальным образом – клетями. В иных избах грелись тем, что разбирали на топливо старые стайки, бани и сараи, или в темноте занимали охопку-другую дров у соседей, и обмёрзшие окошки в таких домах только в погожие дни вылизывались размытыми кругами, да и то не от движения огня в печи, а от калившегося в небе солнца. К вечеру его скрадывала гряда туч. Ночью взлаивало шумной сворой, сквозь щели сгнивших рам пенило оконные задергушки…