А тут вернулся Чалый, очень довольный, с полной сумкой продуктов. Перекладывая их в свою тумбочку, по другую сторону, не в русановском проходе, он скоромно улыбался:
– Последние денёчки и покушать! А потом с одними кишками неизвестно как пойдёт!
Русанов налюбоваться не мог на Чалого: вот оптимист! вот молодец!
– Помидорчики маринованные… – продолжал выкладывать Чалый. Прямо пальцами вытащил один из банки, проглотил, прижмурился: – Ах, хороши!.. Телятина. Сочно зажарена, не пересушена. – Он потрогал и лизнул. – Золотые женские руки!
И молча, прикрыв собою от комнаты, но видно для Русанова, поставил в тумбочку пол-литра. И подмигнул Русанову.
– Так вы, значит, здешний, – сказал Павел Николаевич.
– Не-ет, не здешний. Бываю наездами, в командировках.
– А жена, значит, здесь?
Но Чалый уже не слышал, унёс пустую сумку.
Вернувшись, открыл тумбочку, прищурился, примерился, ещё один помидор проглотил, закрыл. Головой потряс от удовольствия.
– Ну, так на чём мы остановились? Продолжим.
Ахмаджан за это время нашёл четвёртого, молодого казаха с лестницы, и пока на своей кровати разгорячённо рассказывал ему по-русски, дополняя руками, как наши, русские, били турок (он вчера вечером ходил в другой корпус и там смотрел кино «Взятие Плевны»). Теперь они оба подтянулись сюда, опять уставили дощечку между кроватями, и Чалый, ещё повеселевший, быстрыми ловкими руками перекидывал карты, показывая им образцы:
– Значит – фуль, так? Это когда сходится у тебя тройка одних, пара других. Понял, чечмек?
– Я – не чечмек, – без обиды отряхнулся Ахмаджан. – Это я до армии был чечмек.
– Хорошо-о. Следующий – колер. Это когда все пять придут одной масти. Дальше – карета: четыре одинаковых, пятая любая. Дальше – покер младший. Это – стрит одного цвета от девятки до короля. Ну, вот так… Или вот так… А ещё старше – покер старший…
Не то чтоб сразу это стало ясно, но обещал Максим Петрович, что в игре будет ясней. А главное – так доброхотливо он говорил, таким задушевным чистым голосом, что потеплело очень на сердце Павла Николаевича. Такого симпатичного, такого располагающего человека он никак не надеялся встретить в общей больнице! Вот сели они сплочённым дружным коллективом, и час за часом так пойдёт, и можно каждый день, а о болезни зачем думать? И о других неприятностях – зачем? Прав Максим Петрович!
Только собрался оговориться Русанов, что пока они не освоят игру как следует – на деньги не играть. И вдруг из дверей спросили:
– Кто – Чалый?
– Я Чалый!
– На выход, жена пришла!
– Тьфу, курва! – беззлобно отплюнулся Максим Петрович. – Я ж ей сказал: в субботу не приходи, приходи в воскресенье. Как не наскочила!.. Ну, простите, братцы.
И опять развалилась игра, ушёл Максим Петрович, а Ахмаджан с казахом взяли карты себе: повторять, упражняться.
И опять вспомнил Павел Николаевич про опухоль и про пятое марта, из угла почувствовал неодобряющий упёртый взгляд Филина, а обернувшись – и открытые глаза Оглоеда. Ничуть Оглоед не спал.
Ничуть Костоглотов не спал всё это время, и когда Русанов с Вадимом шелестили газетой и шептались, он слышал каждое слово и нарочно не раскрывал глаз. Ему интересно было, как они скажут, как скажет Вадим. Теперь и газету ему не нужно было тянуть и разворачивать, уже всё было ясно.
Опять стучало. Стучало сердце. Колотилось сердце о дверь чугунную, которая никогда не должна была отпереться – но что-то поскрипывала! что-то подрагивала! И сыпалась первая ржавчина с петель.
Костоглотову невозможно было вместить, что слышал он от вольных: что два года назад в этот день плакали старые, и плакали девушки, и мир казался осиротевшим. Ему дико было это представить, потому что он помнил, как это было
«С глубоким прискорбием… вчера в Москве…»
И – заскалились, только что открыто не взликовали, шершавые, остроскулые, грубые тёмные арестантские рожи. И, увидав это начинающееся движение улыбок, скомандовал майор вне себя:
«Шапки! снять!!»