А она опять ставит ту же пластинку.
Совсем уже было темно, и забыла она перетирать дальше. Всё глубже, всё значительней зеленела на комнату светящая шкала.
Зажигать света никак, ни за что не хотелось, а надо было обязательно посмотреть.
Однако эту рамочку она уверенной рукой и в полутьме нашла на стене, ласково сняла и поднесла к шкале. Если б шкала и не давала своей звёздной зелени, и даже погасла сейчас, – Вера продолжала бы различать на карточке всё: это мальчишеское чистенькое лицо; незащищённую светлость ещё ничего не видавших глаз; первый в жизни галстук на беленькой сорочке; первый в жизни костюм на плечах – и, не жалея пиджачного отворота, ввинченный строгий значок: белый кружок, в нём чёрный профиль. Карточка – шесть на девять, значок совсем крохотный, и всё же днём отчётливо видно, а на память видно и сейчас, что профиль этот – Ленина.
«Мне других орденов не надо», – улыбался мальчик.
Цветёт агава один раз в жизни и вскоре затем – умирает.
Так полюбила и Вера Гангарт. Совсем юненькой, ещё за партой.
А его – убили на фронте.
И дальше эта война могла быть какой угодно: справедливой, героической, отечественной, священной, – для Веры Гангарт это была
Она так хотела, чтоб её теперь тоже убили! Она сразу же, бросив институт, хотела идти на фронт. Но, как немку, её не взяли.
Два, и три месяца первого военного лета они ещё были вместе. И ясно было, что скоро-скоро он уйдёт в армию. И теперь, спустя поколение, объяснить никому невозможно: как могли они не пожениться? Да не женясь – как могли они проронить эти месяцы – последние? единственные? Неужели ещё что-то стояло перед ними, когда всё трещало и ломилось?
Да, стояло.
А теперь этого ни перед кем не оправдаешь. Даже перед собой.
«Вега! Вега моя! – кричал он с фронта. – Я не могу умереть, оставив тебя не своей. Сейчас мне уже кажется: если бы вырваться только на три дня – в отпуск! в госпиталь! – мы бы поженились! Да? Да?»
«Пусть это тебя не разрывает. Я никогда ничьей и не буду. Твоя».
Так уверенно писала она. Но – живому!
А его – не ранили, он ни в госпиталь, ни в отпуск не попал. Его – убили сразу.
Он умер, а звезда его – горела. Всё горела…
Но шёл её свет впустую.
Не та звезда, от которой свет идёт, когда сама она уже погасла. А та, которая светит, ещё в полную силу светит, но никому её свет уже не виден и не нужен.
Её не взяли – тоже убить. И приходилось жить. Учиться в институте. Она в институте даже была старостой группы. Она первая была – на уборочную, на приборочную, на воскресник. А что ей оставалось делать?
Она кончила институт с отличием, и доктор Орещенков, у которого она проходила практику, был очень ею доволен (он и посоветовал её Донцовой). Это только и стало у неё: лечить, больные. В этом было спасение.
Конечно, если мыслить на уровне Фридланда, то – вздор, аномалия, сумасшествие: помнить какого-то мёртвого и не искать живого. Этого никак не может быть, потому что неотменимы законы тканей, законы гормонов, законы возраста.
Не может быть? – но Вега-то знала, что они в ней все отменились!
Не то чтоб она считала себя навечно связанной обещанием: «всегда твоя». Но и это тоже: слишком близкий нам человек не может умереть совсем, а значит – немного видит, немного слышит, он – присутствует, он есть. И увидит безсильно, безсловно, как ты обманываешь его.
Да какие могут быть законы роста клеток, реакций и выделений, при чём они, если:
А просто с годами мы тупеем. Устаём. У нас нет настоящего таланта ни в горе, ни в верности. Мы сдаём их времени. Вот поглощать всякий день еду и облизывать пальцы – на этом мы неуступчивы. Два дня нас не покорми – мы сами не свои, мы на стенку лезем.
Далеко же мы ушли, человечество!
Не изменилась Вега, но сокрушилась. И умерла у неё мать, а с матерью только вдвоём они жили. Умерла же мать потому, что сокрушилась тоже: сын её, старший брат Веры, инженер, был в сороковом году посажен. Несколько лет ещё писал. Несколько лет слали ему посылки куда-то в Бурят-Монголию. Но однажды пришло невнятное извещение с почты, и мать получила назад свою посылку, с несколькими штампами, с перечёркиванием. Она несла посылку домой как гробик.
Это и сокрушило мать. А ещё – что невестка скоро вышла замуж. Мать этого совсем не понимала. Она понимала Веру.
И осталась Вера одна.
Не одна, конечно, не единственная, а – из миллионов одна.
Было столько одиноких женщин в стране, что даже хотелось на глазок прикинуть по знакомым: не больше ли, чем замужних? И эти женщины одинокие – они все были её ровесницы. Десять возрастов подряд. Ровесницы тех, кто лёг на войне.
Милосердная к мужчинам, война унесла их. А женщин оставила домучиваться.