Неизвестно почему – да, наверно, за тяжесть взгляда, за молчание сычёвое из угла – захотелось Русанову его как-нибудь унизить, на место поставить. А может, водка в нём говорила, и он громче, чем надо, легкомысленнее, чем надо, окрикнул:
– Безпартийный, конечно?
Филин посмотрел табачными глазами. Мигнул, будто не веря вопросу. Ещё мигнул. И вдруг раскрыл зев:
– Наоборот.
И – пошёл через комнату.
Он неестественно как-то шёл. Где-то ему тёрло или кололо. Он скорее ковылял с разбросанными полами халата, неловко наклонялся, напоминая большую птицу, – с крыльями, обрезанными неровно, чтоб она не могла взлететь.
24
На солнечном пригреве, на камне, ниже садовой скамейки, сидел Костоглотов, ноги в сапогах неудобно подвернув, коленями у самой земли. И руки свесил плетьми до земли же. И голову без шапки уронил. И так сидел грелся в сером халате, уже наотпашь, – сам неподвижный и формы обломистой, как этот серый камень. Раскалило ему черноволосую голову и напекло в спину, а он сидел, не шевелясь, принимая мартовское тепло, – ничего не делая, ни о чём не думая. Он безсмысленно-долго мог так сидеть, добирая в солнечном греве то, что недодано было ему прежде в хлебе и в супе.
И даже не видно было со стороны, чтобы плечи его поднимались и опускались от дыхания. Однако ж он и набок не сваливался, держался как-то.
Толстая нянечка с первого этажа, крупная женщина, когда-то гнавшая его из коридора прочь, чтобы не нарушал стерильности, сама же очень наклонная к семячкам и сейчас на аллейке, по льготе, щелкнувшая несколько, подошла к нему и базарно-добродушным голосом окликнула:
– Слышь, дядя! А, дядя!
Костоглотов поднял голову и, против солнца переморщив лицо, разглядывал её с искажающим прищуром.
– Поди в перевязочную, доктор зовёт.
Так он усиделся в своей прогретой окаменелости, такая была ему неохота двигаться, подниматься, как на ненавистную работу!
– Какой доктор? – буркнул он.
– Кому надо, тот и зовёт! – повысила голос няня. – Не обязана я вас тут по садику собирать. Иди, значит.
– Да мне перевязывать нечего. Не меня, наверно, – всё упрямился Костоглотов.
– Тебя, тебя! – между тем пропускала няня семячки. – Разве тебя, журавля долгоногого, спутаешь с кем? Один такой у нас, нещечко.
Костоглотов вздохнул, распрямил ноги и, опираясь, кряхтя, стал подниматься.
Нянечка смотрела с неодобрением:
– Всё вышагивал, сил не берёг. А лежать надо было.
– Ох, няня-а, – вздохнул Костоглотов.
И поплёлся по дорожке. Ремня уже не было, военной выправки не осталось никакой, спина гнулась.
Он шёл в перевязочную на новую какую-то неприятность, готовясь отбиваться, ещё сам не зная – от чего.
В перевязочной ждала его не Элла Рафаиловна, уже дней десять как заменявшая Веру Корнильевну, а молодая полная женщина, мало сказать румяная – просто с багряными щеками, такая здоровая. Видел он её в первый раз.
– Как фамилия? – пристигла она его тут же, на пороге.
Хоть солнце уже не било в глаза, а Костоглотов смотрел так же прищуренно, недовольно. Он спешил сметить, что тут к чему, сообразить, а отвечать не спешил. Иногда бывает нужно скрыть фамилию, иногда соврать. Он ещё не знал, как сейчас правильно.
– А? Фамилия? – допытывалась врачиха с налитыми руками.
– Костоглотов, – нехотя признался он.
– Где ж вы пропадаете? Раздевайтесь быстро! Идите сюда, ложитесь на стол!
Теперь-то вспомнил Костоглотов, и увидел, и сообразил всё сразу: кровь переливать! Он забыл, что это делают в перевязочной. Но, во-первых, он по-прежнему стоял на принципе: чужой крови не хочу, своей не дам! Во-вторых, эта бойкая бабёнка, будто сама напившаяся донорской крови, не склоняла его к доверию. А Вега уехала. Опять новый врач, новые привычки, новые ошибки – и кой чёрт эту карусель крутит, ничего постоянного нет?
Он хмуро снимал халат, искал, куда повесить, – сестра показала ему куда, – а сам выдумывал, к чему бы прицепиться и не даться. Халат он повесил. Курточку снял, повесил. Толкнул в угол сапоги (тут, на первом этаже, бывали и снаружи, в обуви). Пошёл босиком по чистому линолевому полу ложиться на высокий умягчённый стол. Всё никак придумать повода не мог, но знал, что сейчас придумает.
На блестящем стальном штативе над столом высился аппарат для переливания: резиновые шланги, стеклянные трубочки, в одной из них вода. На той же стойке было несколько колец для ампул разного размера: на пол-литра, четверть литра и осьмушку. Зажата же была ампула с осьмушкой. Коричневатая кровь её закрывалась отчасти наклейкой с группой крови, фамилией донора и датой взятия.
По навычке лезть глазами куда не просят Костоглотов, пока взмащивался на стол, всё это прочёл и, не откидываясь головой на изголовье, тут же объявил:
– Хо-го! Двадцать восьмое февраля! Старая кровь. Нельзя переливать.
– Что за рассуждения? – возмутилась врачиха. – Старая, новая, что вы понимаете в консервации? Кровь может сохраняться больше месяца!