— Симптомы я все вам сейчас назову, — но что я сама думаю? Вы знаете, я стараюсь не думать! То есть, я думаю об этом слишком много, стала ночами не спать, а легче бы всего мне самой не знать! Серьёзно. Вы примете решение, нужно будет лечь — я лягу, а знать — не хочу. Если ложиться, то легче бы мне диагноза не знать, чтоб не соображать во время операции: а что они там сейчас могут делать? а что там сейчас вытягивают? Вы понимаете?
От большого ли кресла или от ослабших плеч, она не выглядела сейчас крупной, большой женщиной. Она уменьшилась.
— Понимать может быть и понимаю, Людочка, но не разделяю. А почему уж вы так сразу об операции?
— Ну, надо быть ко всему…
— А почему вы тогда не пришли раньше? Уж вы-то — знаете…
— Да вот так, Дормидонт Тихонович! — вздохнула Донцова. — Жизнь такая, крутишься, крутишься. Конечно, надо было раньше… Да не так-то у меня и запущено, не думайте! — К ней возвращалась её убыстрённая деловая манера. — Но почему такая несправедливость: почему меня, онколога, должна настичь именно онкологическая болезнь, когда я их все знаю, когда представляю все сопутствия, последствия, осложнения?…
— Никакой тут несправедливости нет, — басовостью и отмеренностью очень убеждал его голос. — Напротив, это в высшей степени справедливо. Это самое верное испытание для врача: заболеть по своей специальности.
(В чём же тут справедливо? В чём тут верно? Он рассуждает так потому, что не заболел сам.)
— Вы Паню Федорову помните, сестру? Она говорила: "ой, что это я неласковая с больными стала? Пора мне опять в больнице полежать…"
— Никогда не думала, что буду так переживать! — хрустнула Донцова пальцами в пальцах.
И всё-таки сейчас она меньше изводилась, чем все последнее время.
— Так что ж вы у себя наблюдаете?
Она стала рассказывать, сперва в общих чертах, однако он потребовал дотонка.
— Но, Дормидонт Тихонович, я совсем не собиралась отнимать у вас субботний вечер! Если вы все равно приедете смотреть меня на рентгене…
— А вы не знаете, какой я еретик? что я и до рентгена двадцать лет работал? И какие диагнозы ставили! Очень просто: ни одним симптомом — не пренебречь, все симптомы — в порядке их появления. Ищешь диагноз такой, чтобы сразу все симптомы охватил — он-то, голубчик, и верен! он и есть! С рентгеном — как с фотоэкспонометром или с часами: когда они при тебе — совсем разучаешься определять на глаз выдержки, по чувству — время. А когда их нет — быстро подтягиваешься. Врачу было трудней, да больным легче, меньше исследований.
И Донцова стала рассказывать, дифференцируя и группируя симптомы и заставляя себя не упускать тех подробностей, которые могли бы потянуть на тяжёлый диагноз (хотя невольно хотелось что-то упустить и услышать: "Так ерунда у вас, Людочка, ерунда".). Назвала она и состав крови, плохонький состав, и РОЭ повышенный. Он выслушал её сплошно, стал задавать вопросы ещё. Иногда кивал, как о лёгком, встречающемся у каждого, а «ерунда» всё-таки не сказал. У Донцовой мелькнуло, что по сути он уже, наверно, вынес и диагноз, и даже можно прямо сейчас спросить, не дожидаясь дня рентгена. Но так сразу, так прямо спросить и, верно ли, неверно, что-то узнать — вот прямо сейчас узнать — было очень страшно. Надо было непременно оттянуть, смягчить несколькими днями ожидания!
Как дружески они разговаривали, встречаясь на научных заседаниях! Но вот она пришла и призналась в болезни — как в преступлении, и сразу лопнула струна равенства между ними! Нет, не равенства — равенства с учителем никогда и не было, но резче того: своим признанием она исключила себя из благородного сословия врачей и переводила в податное зависимое сословие больных. Правда, Орещенков не пригласил сейчас же прощупать больное место. Он все так же разговаривал с ней как с гостьей. Он, кажется, предлагал ей состоять в обоих сословиях сразу, — но она была смята и не могла уже держаться по-прежнему.
— Собственно, и Верочка Гангарт сейчас такой диагност, что я могла бы ей вполне довериться, — все в той же быстрой манере, выработанной плотным рабочим днём, метала фразы Донцова, — но поскольку есть вы, Дормидонт Тихонович, я решилась…
Орещенков всё смотрел и смотрел на неё. Сейчас Донцова плохо видела, но уже два года как в его неуклонном взгляде замечала она как бы постоянный присвет отреченности. Это появилось после смерти его жены.
— Ну, а если придётся всё-таки… побюллетенить? Значит, за себя Верочку?
("Побюллетенить"! Он нашёл мягчайшее из слов! Но, значит, у неё неничего?…)
— Да. Она созрела, она вполне может вести отделение. Покивал Орещенков, взялся за струйчатую бородку:
— Созрела-то созрела, а — замуж?… Донцова покрутила головой.
— И моя внучка так. — Орещенков без надобности перешёл на шёпот. — Никого себе не найдёт. Непростое дело.
Углы его бровей оттенком перемещения выразили тревогу.
Он сам настоял не откладывать нисколько, а посмотреть Донцову в понедельник.
(Так торопится?…)
Наступила, может быть, та пауза, от которой удобно встать и откланяться с благодарностями. И Донцова поднялась. Но Орещенков заупрямился, что она должна выпить стакан чаю.