– Нет, ты молчи и слушай. Это не твое дело: я обещаю, Хава, что если над нами не будет ничего худого и если я и ты, Хава, и все дети мои, и весь дом мой проживем этот год здорово до другого Пурима, то я, Хава, буду делать большие жертвы: я выпишу, Хава, из Вильны самого лучшего писаря и прикажу ему списать весь Закон на телячьем пергамене большими, ровными, как одна, литерами. И это будут, Хава, такие книги, каких у нас еще не было: все они будут списаны без одной ошибки и кусок пергамена будет пришит к другому куску воловьими жилами из быка, которого я сам заколю на это. И приколочу я пергамен к крашеным палкам с золотыми цвяшками… И это будет
– И за то им всем надо платить? – решительно перебила Хава.
– Да, Хава, да; всем надо будет платить, – отвечал Схария: – и мы всем заплатим, Хава. Что же такое: мы заплатим, но потом Бог отдаст нам всемеро… Ты, верно, забываешь, Хава, что Бог должен отдать нам все весемеро, и даже больше как всемеро.
– Еще отдаст ли, и когда он отдаст!
– Хава, разве так можно говорить? Разве я не ученый человек, разве я не весь Закон знаю; разве это не я тебе говорю? И как ты можешь мне не верить с одного слова, когда я могу тебя за это отпустить.
– А если ты умрешь прежде, чем получишь от Бога всемеро, какой тогда будет нам гешефт?
– Ага! вот ты опять не хорошо говоришь, Хава: право, ты не хорошо говоришь, для чего же я умру: я за то обет делаю, чтобы я не умер и был цел до другого Пурима, а ты говоришь, что я умру. Знаешь, я опять теперь боюсь, Хава, что твоя бабка была не Ева, а глупая Лалис, которая докучала Адаму тем, что все спорила. Смотри, Хава, чтобы я за это не дал тебе развод.
Но Хава, относительно еще молодая жена Схарии, которая была маловерна и довольно скупа, а к тому же знала себе цену, решительно восстала против ценных обетов и, указывая на преклонные годы Схарии и на свою относительную молодость и на кучу здесь же шнырявших и валявшихся по перинам детей, с совершенно несвойственною еврейке самостоятельностью, решительно протестовала против так торжественно произнесенного ее мужем обета.
Схария, как ни был преисполнен самой основательной ученой солидности, не мог снести этой дерзости: он стал сердиться, кричать, а наконец, видя, что не может победить строптивой жены, сказал ей:
– Штиль! я завтра же напишу тебе разводное письмо, да непременно! и велю писарю написать его ровными, одна к одной буквами и без всякой ошибки, и ты его возьми и ступай вон, и пусть имя твое изгладится в потомстве.
И Схария в гневе подошел опять к шкапу и налил себе розенвейна, а Хава, которая не очень боялась изглаждения своего имени, но очень боялась остаться без денег, спокойно отвернулась к окну, но вдруг пронзительно вскрикнула.
– Что там? – спросил Схария.
– Казак, – прошептала Хава и указала на свои ворота, в которые Ананьев тянул за повод свою длинноногую поджарую лошадь.
Схария уронил стакан и, взглянув торопливо на свои пальцы, увидал, что их ни одного нет… Да, совсем ни одного не было, а пред глазами только какой-то огромный трясущийся паук косил во все стороны кривыми ногами.
Глава седьмая
Схария наладил свое дело! Его обет уже несомненно принес свои плоды: исчезновение пальцев возвещало приближение того вожделенного состояния, когда он не станет отличать Амана от Мардохея, а тогда по его молитве будут твориться чудеса, какие творились по молитве Рабба, убившего и воскресившего раввина Сиро. Меламед сообразил это и быстро поправился: казак ему перестал быть страшен.
– Не смей кричать! – сказал он жене: – ты увидишь, что я с ним сделаю.
– Нет, ты смотри, что он делает, – и Хава указала на Ананьева, который в это время щелкнул нагайкой по боку хозяйскую корову, что меланхолически жевала сено у обреза, и, отогнав ее, поставил к сену свою донскую клячу.
– Это ничего, – отвечал Схария.
– А корове больно: она не даст молока, и когда у нее заболит печенка, она будет треф.