В руках у немцев остались и все мосты; один только Берлинг[65]
предпринимал отчаянные попытки с несколькими частями 1-й Армии[66] форсировать Вислу. Во второй, более почетной для Советов фазе советско-германской войны все города были взяты в обход фланга, с запада, — в том числе Вильнюс, Минск, Витебск, ну и Львов. Стало быть, и в Варшаве следовало совершить большой обходной маневр. Это — если рассуждать в чисто военных категориях и не затрагивать ужасный политический фон. Ибо, повторяю, Сталин желал нам зла — и правительству в Лондоне, с которым он разорвал отношения, и подполью.Обычно существует выбор: быть или не быть, но здесь никакого выбора не оставалось! Сегодня много говорится о героически-отчаянном аспекте восстания. Сомосьерра[67]
— вот это по-нашему, такие порывы — польская специальность. Я не был варшавянином, и потому в каком-то смысле мне проще сказать, что этот порыв не пошел прахом. Но это слабое утешение, поскольку потери были ужасающие: Варшава в руинах, истребление гражданского населения, гибель лучших из лучших, таких, как, например, Бачинский[68]. Станислав Пигонь[69] сказал, что мы стреляли во врага бриллиантами. Вчера я с удовлетворением читал старый номер «Шпигеля», где рассказывалось о Нюрнбергском процессе; однако же фон дем Бах-Зелевски[70], один из палачей Варшавы, не был повешен и даже не сидел в тюрьме. В завершение беседы для «Лампы» я сказал Дунин-Вонсовичу[71]: «А теперь, пожалуйста, добавьте еще, что Лем — сторонник смертной казни». Особенно для таких людей, как те, что растоптали нашу столицу. Эта рана не зажила до сих пор.У истоков трагедии стояла злая воля Сталина. Ему удобно было сложа руки смотреть, как гибнет подавляемое немцами восстание. Бур-Коморовский[72]
тоже не питал иллюзий относительно советских намерений: прощаясь с женой, он сказал, что в итоге, вероятно, окажется в советской тюрьме. Немцы бросили на подавление восстания самые страшные отбросы общества: бригаду Каминского[73], бандитов Дирлевангера[74], а теперь обрушивается, как снег на голову, госпожа Эрика Штайнбах[75] и проливает над восстанием крокодиловы слезы — бесстыдство этой женщины, на мой взгляд, не сравнимо ни с чем. И меня не удивляет ярость Бартошевского[76], который в прошлом приложил столько усилий, чтобы прийти к польско-германскому соглашению.С годовщиной Варшавского восстания совпало неприятное известие об объятиях Кучмы с Путиным. В предыдущем номере «Тыгодника» был опубликован, и справедливо, панегирик Ежи Помяновскому[77]
, а тем временем украинцы с русскими делают все то, от чего предостерегает Помяновский в своей новой книге. История — не лечение переломов, мы не можем вправить кости Украине, но украинцам негоже торпедировать проект трубопровода, который должен был пройти через Польшу, — ведь Польша первой признала независимость Украинского государства.Говорят, что у государства не бывает друзей, есть только интересы. На короткой дистанции Украина, вернее — группа, поддерживающая Кучму, — возможно, и заинтересована в том, чтобы найти общий язык скорее с Россией, чем с Польшей, от которой не получит трубопровода, но более далекие последствия такого решения могут оказаться печальными для всех. Запад не слишком хорошо понимает, что его пассивность по отношению к Украине ведет к реставрации империи. У нас же нет достаточно сильной карты, чтобы хоть ненамного перевести стрелку истории. Украина — бедная страна, но населения в ней больше, чем в Польше, и наше правительство не вправе ничего диктовать ее правительству. Конечно, все еще можно изменить, в Киеве есть оппозиция, Ющенко и прочие, окончательные решения еще не приняты, но пока все это выглядит частью неспешной и при том весьма продуманной работы Путина.
Пословица гласит: ударь по столу — отзовутся ножницы; всякий раз, как я вспоминаю в своих фельетонах о Львове, тут же отзываются его бывшие жители, сегодня уже — увы — как и я, большей частью люди пожилые, или их дети. После предыдущего фельетона я получил несколько писем: профессор Ежи Ковальчук, чью книгу, посвященную одной из львовских гимназий, я упомянул, пишет, что очень мне за это признателен. Позвонил и знакомый историк литературы, который побывал недавно во Львове, и стал меня утешать: такой прекрасный город, поистине европейский! Я ему на это: заметил, сам двадцать пять лет там прожил. Но сознание того, что Львов — европейский город, не уменьшает боли его утраты.
Связующее звено{22}
Уход Чеслава Милоша[78]
был, можно сказать, ожидаемым, ведь он уже стоял на пороге девяносто четвертого года жизни, но это невосполнимая потеря. Ушел нетолько прекрасный поэт, Нобелевский лауреат, но и, пожалуй, последний писатель, который помнил и возникновение II Речи Посполитой[79], и довоенную Польшу. Никто не был способен так глубоко проникать в прошлое, чтобы связать его с сегодняшним днем.