Сидя на грязновато освещенной кухне Дябелева в воскресенье (пыльный сиропчик света еще больше наштриховывал серых оттенков – и в углу, над газовой колонкой – где в прошлый раз летала – сметенная теперь, наконец, кем-то или просто ветерком из форточки сдутая – паутина, – а теперь зависла еще более темная рисованная паутинная тень; и между холодильником и раковиной – где тень была настолько черна, что, казалось, стоит там скошенное, отвесное, треугольное, углем недорисованное, мусорное ведро с распахнутой крышкой; а овально-продолговатые грязно сажевые эскизы на клеенке и занавесках – хотелось бы приписать игре теней и метаморфозам плафона – но, увы, при всей фантазии, не удавалось) и с удивлением наблюдая, как неуместно здесь яркий в своем вязаном свитере Крутаков (от которого только что получила нагоняй за раздраконенный Дьюрькой экземпляр «Вольной мысли») хозяйничает с чайником, Елена чувствовала себя героиней: и особого ликования добавляли воспоминания о том, как, на следующий же день после вердикта «Ленин – сволочь» из Дьюрькиных целомудренных уст, Дьюрькина тетка, Роза Семеновна, взлохмаченная, плотная, с мощными круглыми плечами, низкорослая сутулая женщина с плаксивым лицом (работающая учительницей немецкого у них же в классе, но только, к счастью, в другой группе; по-немецки говорила с чудовищной шепелявостью: вместо «ихь» ляпаля «ищь», вместо «дихь» – «дищь», вместо «тэнхен» – «тэнщен». «Ляйпцигское просторечие», – чванно отпячивая губки, говорила Аня Ганина, которую мать, профессиональная лингвистка, муштровала дома исключительно на чистейшем хановерском хох-дойче. – Это Роза в ГДР диалект подхватила, пока за тряпками по магазинам моталась», – добавляла Аня снисходительно. Роза-то Семеновна и стала, по особому провидению судьбы, свидетельницей того, как историчка Любовь Васильевна, трясясь, внеслась в учительскую жаловаться на ниспровергание вождей), провела с племянничком ультимативную воспитательную беседу. «Тетя Роза мне строго-настрого запретила с тобой водиться: с Леной, сказала, не общайся ни в коем случае. Держись от нее подальше. Она – опасная – девочка», – резвясь и хохоча, доложил Елене сам Дьюрька, быстро, накрененными ногами нарезая резкие зигзаги возле подоконника в коридоре, а рукой тем не менее держась за подоконник, как за седло – прибежав на переменке немедленно же после промывки мозгов.
– Ну ты жевала журррнал что ли, пррраво слово, а… – все не унимался Крутаков и музыкально ворчал на нее, развернувшись к ней спиной, ловко споласкивая железный неэмалированный, некрашеный чайник и со звуком взрыва поджигая огонь на плите. – Ну пррредупррреждал же: берррежней с маккулатурррой… Вот так с детьми связываться. А что за имя чудное такое – Дьюрррька?
– Говорит, родители в честь какого-то венгерского коммуниста назвали.
– А-а, значит, ррродители здорррово пррросчитались с ним, похоже… Ну, и каковы твои прррогнозы – будет он с тобой общаться после этого – или прррелестным пай-мальчиком пррритворррится? – Крутаков с деланно-жеманной рожей покосился на нее и, дурачась, накрутил длиннющий черный локон на мизинец с длинным ногтем, как на папильотку, часто мигая ресницами. – Чаю будешь?
Чаю хотелось очень. Глядя в безобразно смазливые, почти черные сейчас, смеющиеся, пушистые глаза Крутакова, она судорожно думала: что лучше – признаться в брезгливости – или соврать, что совсем не промерзла на улице – где опять похолодало гаже некуда, – и в любом случае – правдивом или не правдивом – остаться без чая.
– Чаю, говорррю, будешь? – Крутаков уже распахнул стенной шкаф и лез за чашкой.
– А у вас здесь соды нет? – протянула Елена.
– В кладовке, – быстро зыркнул на нее через плечо Крутаков.
А когда она, виновато сутулясь, вернулась с размокшей картонкой в руках, издевательски вручил ей свою кружку – белую, в фиолетовую мелкую вертикальную рябь.
– Вымой эту, если хочешь. В прррошлый ррраз только из дома пррритащил. Я ее за перррловку прррячу, на верррхней полке. Вот, буквально отдаю тебе самое дрррагоценное, что у меня есть. А я – так и быть из безымянной попью.
Не без удовольствия опознав ту самую кружку, из которой всего-то неделю назад шпарнула его горячим чаем, Елена все-таки переминалась, в нерешительности – уже заранее представляя отвратительнейшие трещины и цыпки на запястьях и ладонях, если сейчас намочит руки ледяной водой.
– Ну, чего ты застыла? Чего еще не в порррядке?
– А ты мне колонку включишь?
– А ты кррран с горррячей водой включать не пррробовала? – жестом факира крутанул он красный крантик. Оттуда хлынул кипяток. – Если на стене висит какая-то замшелая совковая бандуррра, – тоном лектора проповедовал Крутаков, – это же еще не повод всю жизнь ей пользоваться! Говорррю же: паррралельные стррруктуры создавать нужно! Здесь давно горррячую подвели. Тебе с са-а-ахаррром? Или без? – зыркнул он на нее, уже ошпарив обе чашки кипятком и сыпанув в каждую по щедрой чайной ложке заварки. – С са-а-ахаррром?