– А что я не могу спросить, раз я не поняла? – тоненько, жалобно, не обидевшись, тянула Варвара, и, в статуэточно-перекрученной (левая нога кругообразно завита за правую, левая рука на приподнятом боку, правая рука шарит на темной полке в поисках пульта) миниатюре, на секунду возникала справа от Елены перед темно-коричневым шкафом с запертым забралом. – Давайте перекрутим!
– Нет, Варюша, ничего перекручивать не будем, – ласково и лениво, не оборачиваясь на нее из кресла, сообщал муж. – Меньше бегать надо… – и на всякий случай клал пульт видака себе под толстую ляжку.
– Не, я просто ненавижу вот, Варвара, когда ты с глупенькими вопросами: «ой, а как это!» Смотри и увидишь все сама. Не строй дуру-то! – повышал градус семейной драмы Семен, – хотя Елена ни дурой, ни глупенькой Варвару совсем не находила.
Чуть выждав, Семен начинал, впрочем, комментировать картину и сам:
– А! Понял! – сдержанно бурлил он где-то сзади в потемках, от восторга. – Я все никак не мог до этого понять, как же он в здание-то попал, если не на лифте! – А он вон откуда! Давайте устроим перекур – а то сейчас самое интересное начнется… Варвара, если ты будешь опять перебивать…!
– А я не поняла, Семен, – они, что, детей в детдоме правда подменили? И что никто-никто больше не узнает, какой младенец настоящий?! – виновато и звонко, как будто чуть утрируя степень непонимания, специально уже, чтобы на нее поругались, осведомлялась, о совершенно вроде второстепенной для сюжета детали, Варя, уже провожая их (спустя кошмарные, выматывающие для Елены четыре часа бандитской эпопеи, с сигаретными антрактами) на лестничной клетке.
– А ты на Дебору в юности, когда она танцует, немножко похожа, – тихо, остановившись на секунду, сказала Елена Варе на прощанье, когда Семен уже вошел в лифт.
– Ой, да что ты, она такая красавица, а я такая толстая! Ой спасибо тебе! – внезапно, растрогавшись, расцеловала ее Варвара.
Чуть затянуло облаками. Парило. И от того, что молочное небо висело ниже, еще большей душераздирающей нежностью веяло от низенького допотопного двухэтажного домика – старомосковской сараюшки, с деревянной надстройкой – рядом с престижным многоэтажным желтоватым кирпичным типовым уродом, из которого они только что вышли. В перпендикулярном переулке, в криво огороженном палисаднике, что-то с кричащей венчальной красотой цвело.
– Тебе понравилось? Чего загрустила? Чего – плохо себя чувствуешь? – спохватился вдруг Семен, полдороги к метро буйно, по щепкам, разбиравший до этого мораль фильма («Видишь: главный герой – бандит и убийца, но порядочный, а второй тоже бандит и убийца, но непорядочный!») – Едем ко мне! Я сегодня друзей одних пригласил вечером. Мы с тобой будем принимать гостей!
Через сорок минут, с обморочным ужасом спрашивая себя: как это опять так получилось, что, вот, весь день уже вместе – а не говорят они с ним ни о чем серьезном, личном, – и есть ли вообще у него это серьезное и личное? И не являлась ли для него ночь в церкви просто таким же крутым культмассовым походом, как вот сегодня паломничество к арбатскому видаку, на фильм? – Елена сидела у окна, в торце стола, на кухне у Семена, а сам Семен, с затянутой подробностью разводя костер на плите под высоким дульчатым чайником, стоя к ней, то спиной, то боком, залихватски пересказывал когда-то читанный по программе в университете готический эпос – описывая действия Зигфрида по отношению к Брюнгильде своим излюбленным трескающим полуцензурным пошляцким советским словцом, которое хуже и безвкусней, чем откровенный мат.
Пойдя на беспрецедентную жертву, Елена попробовала заговорить о любимой литературе – и, доверив ему, как нечто самое сокровенное и интимное – назвала имя лучшего писателя двадцатого века.
– Стилист, стилист… – бодренько отреагировал Семен. – Моя преподавательница на факе недаром сказала нам как-то, что он – стилист. Я его раньше не читал. Но тут как-то взял, прочитал страничку – читать сложно – отложил и понял: «А! Действительно стилист!»
Говорить о философии Елена поостереглась – потому что и без того Семен уже, когда представлял ее прежде приятелям и приятельницам, глухо-испуганно предупреждал: «Она очень умная…» – причины чему Елена, как ни напрягала память, в их разговорах, с ее вечным молчаливым внутренним зажимом, не могла найти – и в конце концов самокритично приписала это знаменитому эффекту «молчи, за умную сойдешь».
Выяснилось, между делом, – пока Семен, опершись на газовую плиту задом и стреляя в нее глазами, рисковал спалить штаны, – что на уроках физкультуры в университете он фехтует – сражается на затупленных шпагах – и какой-то больно саднящей диссонансной бутафорской грустью зазвучала в Елене эта гамлетова нота.
– Чего это они так рано? – встрепенулся вдруг Семен, когда какими-то местными, натренированными локаторами уловил, что на лестничной клетки у входной двери кто-то возится.