На другой стороне переулка солнце, отражаемое окнами Юлиного дома, клеило медовые римские цифры как попало, на блеклые трещины дома напротив, метя меж окон – но иногда мажа, и провоцируя тройной пинг-понг. А когда Елена раскрыла левую створку окна – с ее руки через весь переулок ярко перемахнула огромная жар-птица – и села на стену противоположного дома.
Запись начиналась с прелюдии второй сюиты – и Елена разом позабыла, что кроме нее еще есть кто-то в комнате, на свете. Виолончельная грусть разом заставила все звучать внутри – в диссонанс с солнечным жарким днем, игривые блики которого видела перед собой за окном. Начался растерянный, умный и грустный диалог – и, неожиданно, Крутаков – находившийся от нее в нескольких метрах, валявшийся, почитывавший, как обычно, с чаем – был перенесен во внутреннее пространство – и у Елены почему-то сжалось от страха за него сердце и, вместе с ре-минорной раздумчивостью, обрывались теперь все ее внутренние струны – потому что разом как-то вдруг почувствовала, что вот эта вся Крутаковская о ней забота, весь этот Крутаковский испуг за нее, как только он видит первые признаки ее тоски, та поспешность, с которой Крутаков кидается ее утешать, подстраховывать и завивать диковинными виньетками ее внимание – являются только эхом его личного опыта, и означают ведь, на самом деле, что Крутаков сам разрушительное действие схожей какой-то (но совершенно из-за каких-то других, неведомых ей, причин возникшей) тоски испытал – и испытал сторицей – и оттого и пытается уберечь ее.
Еле выжив сарабанду второй сюиты, вновь и вновь ронявшую в ямы скорби, и перемахнув через переулок записи – пригрелась на стенке сарабанды противоположного дома – третьей сюиты, не срывавшейся в безвыходную скорбь, но и не бывшей легковесной: виолончель, казалось, скребет по сусекам души – не осталось ли еще тоски? Бурре, красивый, как бурлеск солнца за окном, радовал тонким отзвуком, отражением темы. А когда добежала ушами до жиги – уже просто повторяла про себя: «Как красиво… Как хорошо, что Крутаков, в отличие от рассказов, в музыке не требует от меня пояснений… Этой трепетной дерзости – этой умной, кажущейся игривости звуков с мгновенным уходом после шуток, через шутки, в глубь, в суть, в серьез…»