– Да?! А что если эта гадина – это я?! – грустно хохотала Эмма Эрдман – сменив уже направление, и взбираясь вместе с Еленой на горку. – Я сама себе противна, я ничего не могу… Ничего не умею… Родители заели совсем… Раньше отец мне талдычил, что я бездарность, из-за того что я задачки по алгебре не могу решать… А теперь мать покою не дает, что я сочинения плохо пишу… Всё говно…
– Уверяю тебя: мир засверкает с новой силой, как только ты вышвырнешь из сердца эту гадину, которая отравляет тебе жизнь.
– Куда его вышвырнешь? Я вон, в конце мая, когда занятия еще были, проходила мимо него, когда он с Дуней разговаривал, – и так переживала, так волновалась, как я выгляжу – что упала в лужу!
Мертвый совсем какой-то – несмотря на холерические натужные всплески хохота – взгляд Эммы Эрдман потрясал: так не вязались убийственно-ипохондрические реплики с крепкой колоритной девицей на испанских каблучках с непослушными кренделями кричаще-рыжих длинных волос, торчащих во все стороны, и невероятным выставочным бюстом в декольтированной хлопчатой водолазке (сама-то Эмма изнутри, наоборот, разумеется, видела себя, как она неоднократно признавалась, никчемной уродиной) – и еще невероятней было вспоминать мелкую неказистость белобрысого виновника страданий, который в жизни, кажется, имел только одну неподдельную страсть: найти сильную, престижную жену, желательно со связями, на которой бы прокатиться в жизни.
– А теперь родители вообще за можай загнали – ругаются, что я в какого-то беспородного втюрилась! – исподлобья, загнанно взглянула на Елену Эмма, словно прочитав ее мысли.
И уж совсем дико было вспоминать, как совсем недавно Эмма, сквозя вся пружинистой детской легкой жизнерадостностью, так любила бегать наперегонки – а теперь, вон, на ногах вместо этого как будто гири скорохода мук.
Выведав, куда Елена идет, Эмма Эрдман, впрочем, неожиданно как-то вся вспыхнула, воспряла:
– Я сама почему-то думала в церковь зайти… Но не знаю… Неловко… Мы, Эрдманы, все-таки из атеистического теста сделаны… Ленка, возьми меня с собой! – и тут же (как только свернули в моментально отозвавшийся сладким, хотя и стократно приглушенным, из-за компании, резонансом во всех чувствах Елены Склепов переулок) Эмма, как будто застеснявшись себя, давясь демонстративной циничной веселостью (на которую, правда, больно было смотреть) прицокнув языком, начала пересказывать анекдоты литературной школы, затесавшиеся еще с конца учебного года:
– Значит, вызвали нашего Ваню отвечать – Михаил Исаакович его спрашивает: «Какова идея пьесы Горького “На дне”?» А Ваня ни в зуб ногой! Не открывал даже книжку ни разу! Ему Лика с первой парты шепотом подсказывает: «Человек добр! Человек добр!» Ваня слышит, что ему кто-то подсказывает – оборачивается вопросительно. Лика видит, что ему сейчас парашу поставят. Она ему еще громче, шепотом: «Человек добр!», «Человек добр!» Ваня смутился на секундочку, сделал чуть удивленную морду, потом видит, что терять нечего – и громко так, не расслышав, Михаилу Исааковичу отвечает: «Человек – бобр!»
А Елена почему-то вспомнила, как в раннем детстве, лет в пять, Эмма Эрдман, гоготавшая обычно громче всех на игровой площадке, разбрасывая вокруг себя рыжий песок, вдруг, на другой день, забредя в песочницу, серьезно сказала: «Ленка, пойдем в другое место. Мне в песочнице всегда грустно. Когда мы копаемся в песке, это мне напоминает о мертвых».
В костеле было нарядно – как в мае, – одежды священников цвели нежно и разноцветно – белоснежным и золотым по изумрудной зелени. Уютная корзиночка – обшитая изнутри, по-домашнему, материей – приятно переходила из рук в руки, звякая то в одном, то в другом месте банкеток, монетками – напоминая Елене почему-то очень какие-то съестно-приятные «короба», в которые собирали остатки хлеба, после чудесного приумножения хлебов Христом – и так вдруг захотелось чтобы корзинку удалось заполнить монетками до краев! Когда молодой человек с корзинкой дошел до их ряда, Эмма Эрдман торопливо, спеша как бы не унесли корзинку, начала выворачивать карманы джинсов.
– Эмма, это совсем не обязательно… – зашептала Елена, видя, что Эмма нервничает как на экзамене.
Эмма неловко и быстро достала из кармана десять копеек и, звякнув (из-за звяка сделав такое лицо, как будто она – пес, в ужасе прижавший к голове уши), монетку кинула.
Заслышав удивительное, загадочное и торжественное пение на латыни (все встали, и красиво и ладно запели в один голос), Эмма встала, и простояла с серьезным лицом – даже когда все уже сели.
И удивительным чистым звоном звенели где-то в алтаре дети колокольцами.
А внырнуть внутрь действа все равно все никак не удавалось.
На выходе из костела Елена взглянула на дощечку с годом строительства храма – и так гулко, явственно (с кратким, многозначительным «Именно!») услышала в лабиринтах памяти, как Склеп переводил с латыни:
– Лето. Именно! Господне.
Расставшись с Эммой у Кировской, Елена отправилась обратно по бульварам.