– Где ты была-то? – добродушно-уютно переспросила Анастасия Савельевна, подперев бок кулачком.
– В церкви.
– Ты который час-то в курсе? – усмехнулась Анастасия Савельевна и ушла досматривать программу, оставив Елену в темной прихожей.
Первое, что потрясло Елену, когда она переступила порог своей – а вроде бы и не своей, чьей-то чужой комнаты (принадлежащей, похоже, какой-то девушке, которую она прежде, когда-то давным-давно, в прошлом, знала), были фотографии «Битлз», купленные с рук на Арбате года три назад, и в изобилии, закройщицкими булавками пришпиленные над простецким светлым липовым столом (Анастасии-Савельевниным бывшим студентом Платоном выструганным и сколоченным) – фотографии, к которым она, видимо, настолько привыкла, пригляделась, с давнишнего запоздало-битломанского детства, что уже не замечала. И наиболее удивительным оказалось то, что, изумившись, заметив вдруг этих фотографий существование – Елена даже не захотела трудиться их снимать: настолько незначительными и – в действительности-то несуществующими – все фантики из прежней жизни теперь казались.
В ближайшие же дни с миром происходило в точности то же самое, что когда-то, когда Ляля Беленькая взялась учить ее азам английского по композициям «Битлз», внезапно произошло с текстами их песен: как только Елена их поняла, они моментально потеряли все прежнее очарование и манкость – а вместо загадочных мелодий (под которые мечтать раньше можно было о чем угодно, заведомо преувеличивая возможный вложенный смысл английских слов) остались только три-четыре примитивных, повторяющихся, до оскорбительности материалистичных темы, в различнейших вариациях и перетасовках.
Мир линял на глазах еще пуще песен.
Самой, пожалуй, гадкой, гаже сложно выдумать, темой внешнего мира были сорокапятилетние перестарки в метро рядом со своими женами, паскудно клеющиеся к ней грязными взглядами, – когда Елена возвращалась домой из церкви с поздних исповедей у батюшки Антония.
– Что ж – где восхождение, где вера – там и испытания, там и скорби! – успокаивал ее батюшка Антоний.
Был Антоний большеголов, глазаст да по внешним повадкам – как будто бы играл в светскость: то и дело сыпал стишками да прибаутками – а часто и вообще начинал вдруг разговаривать рифмовками собственного изобретения, которые изрекал жеманно, с шутливым придыханием.
Все это светское, впрочем, примерял всегда с какой-то легкой насмешливостью над самим собой.
– Йоги, осьминоги! Да что это вы, в самом деле, матушка, к бесам-то подались?! – отчитывал он вдруг громко, во всеуслышание, какую-то женщину в платочке (пришедшую, видимо, как становилось понятно, советоваться с ним о занятиях восточными нехристианскими практиками). – Грех-то какой! Бегите от этих многоножек и многоручек! Ноги в руки – и бегите! Крестом перекрестите – они и сами сгинут!
На вопросы встревоженных, введенных в смятение модными перестроечными телепрограммами прихожанок, «Как же быть с инопланетянами?», батюшка Антоний, чуть приглушив улыбку и выгнув высокой радугой брови над бледными веками, невозмутимо говорил:
– А пендаля им!
А модные НЛО, «Неопознанные Летающие Объекты», называл не иначе как «Неопознанными Летающими Объедками».
По церкви дико худенький Антоний не ходил – бегал, летал – смешно, как какая-то барышня на балу, подбирая подол рясы. И то и дело старался рассмешить чересчур окаменевших прихожан с прихожанками то прибауточками, а то намеренно утрированной этой своей манерностью, дивно смешно потрясая головой и бородой в такт вздохов и шуток.
Веровал, впрочем, Антоний крепко и истошно. И на исповедях, без тени уже жеманства, при дрожащем пламени свечи, в полутемном правом приделе церкви (в названии «придел» Елене всегда чудилось что-то запредельное), раздавал древние и действенные монашеские аркебузы и арбалеты против бесов. Антидоты и орудия, поражающие своей прямотой, старомодностью и кажущейся простотой, зато бьющие врага наповал.
Говорил проповеди он обычно, низко опустив глаза, так что веки становились как две огромные круглые бледные луны, и весь как бы уйдя в себя, прислушиваясь – и вынося на словесной волне самые прочувствованные из рождающихся фраз. И темой спонтанной проповеди могла, например, стать только что перенесенная им тяжелейшая простуда – из размышлений во время которой Антоний ненароком выводил целый философский феномен – с нежнейшим сочувствием и ободрением в адрес всех страждущих прихожан.
И кто, как не Антоний, мог за секунду развеять на исповеди страх от приснившегося накануне жуткого сна – осведомившись о логике «вражьих наветов» – и сломав всю их работу на корню.
– Спасайтесь! Спасайтесь! – чуть подергивая бородой, шатко летел Антоний, вальсируя, после службы по центральному проходу церкви, полной народу, словно по кораблю среди штормящего моря, – раздавая направо и налево благословения. – Спасайтесь! – и обязательно подбегал хоть на секунду сам, если видел, что Елена стоит в сторонке, не желая задерживать его.