После митинга, однако, некстати увязался за ней какой-то юноша-анархист (что такое «анархист», она, к счастью, или к несчастью, представляла себе крайне смутно) – белокурый, худющий, бледный и почему-то со злющими глазами. Доехал с ней до Пушкинской и всё стоял рядом с ней, мялся с ноги на ногу, у «Московских новостей» – ожидая, что они куда-нибудь пойдут вместе. Елена решила испробовать старый метод «открытых дверей».
– Я в церковь сейчас иду, – запросто и откровенно призналась она ему. – Если хочешь – пойдем в церковь со мной.
И только успела произнести – изумилась той невероятной скорости, с которой анархиста, при упоминании церкви, бесследно сдуло куда-то с места.
Батюшка Антоний, чуть склонивший голову, при свете свечи, у аналоя, после всенощный исповедующий прихожан, – в профиль, до изумления, до копийного сходства, похож был на героя картины Джорджоне «Три возраста», крайнего справа, олицетворяющего средний возраст – если только Джорджониевому герою отрастить бороду подлиннее. Так странно было, что батюшка Антоний как будто сошел с картины, высмотренной Еленой в Юлином альбоме, летом, на Цветном – цветным счастливым летом с Крутаковым, которое казалось теперь предисловием к теперешнему чуду. И, конечно, тосковала она по Крутакову и по красочным разговорам с ним иногда безумно – и думала, как бы она рассказала ему (не окажись Крутаков бессовестным хамом) о церкви, обо всем том, что с ней произошло – без него. Хотя понимала, что внутри, во внутреннем пространстве рассказывать проще – чем было бы выразить все в действительности. И даже ловила себя иногда на том, что случайно в разговорах с Дьюрькой, или с Аней, произносит Крутаковские выраженьица.
На столбах с обветренными губами висели, разметывались отрывными номерками телефонов по ветру, пораженческие объявления: «Меняю два талона на сахар на талон на водку».
А Анастасию Савельевну, с самого первого похода Елены в церковь, лихорадило от новости, что дочь вздумала поститься – при и так до жути пустых, не на шутку, по-военному, по-блокадному, прилавках магазинов – значит, даже и бульон из костей отменяется! – поститься аж до Рождества, которое Бог весть когда еще будет.
– Мам, ну ты же, когда была маленькой, выжила два года в эвакуации на картофельных очистках! – смеялась Елена. – А у меня даже целиковый картофель будет!
– С ума сошла! – Анастасия Савельевна в истерике хваталась за голову. – Ты что, в монахини решила постричься?!
– Это, кстати, вполне неплохая идея! – весело парировала Елена.
И Анастасия Савельевна как будто ревновала, что ли, дочь к церкви, словно почувствовав вдруг с неожиданной остротой, что дочь и вправду живет уже давно в параллельном для нее мире.
– Зачем я тебе растила только! – выдала как-то раз в сердцах Анастасия Савельевна, когда Елена опять пришла в субботу в полночь, после людной исповеди. – Чтобы ты теперь в церкви вечера пропадала?! – и в этих советских, дурацких репликах звучал какой-то страшный испуг: будто Елену кто-то неуклонно от нее уводит в другую, недоступную для Анастасии Савельевны жизнь. Хотя – казалось бы – чего проще: возьми да и переступи порог другой этой жизни тоже!
Утром Анастасия Савельевна спозаранку, как будто нарочно, включала на полную громкость радио – и пока Анастасия Савельевна возилась на кухне – там орала то «производственная гимнастика», а то «пионерская зорька».
– Мааа… Ну ты специально что ли…? – стонала Елена, выползая на кухню – с одной только целью: прихлопнуть ненавистную радиоточку.
Любые громкие звуки с утра, с недосыпу, всегда коробили – а сейчас это и вдвойне чувствовалось какой-то атакой внешнего бездумного мира.
– А что? – как будто бы искренне не понимала Анастасия Савельевна – но на самом-то деле уж точно было видно, что всё решилась делать дочери наперекор – опять, чтоб показать ей контраст какой-то абстрактной, несуществующей, только что Анастасией Савельевной выдуманной «нормальной» жизни – и интересов Елены. – Я в бараке, между прочим, выросла! – вызывающе, с натянутой веселостью и деланным идиотизмом в голосе прибавляла Анастасия Савельевна – словно опять стараясь подражать (как же Елена ненавидела эти моменты!) каким-то среднестатистическим советским матронам. – У нас, между прочим, развлечений других, кроме радио, никаких не было! Телевизора не было! Ничего не было! А радио включишь утром – и весело становится! Я люблю громкую музыку!
– Мааам! – кричала Елена, стукая кулаком по кнопкам радио. – Ты тридцать лет уже не в бараке! Очнись!
С дряхлой Ривкой в школе тоже было сплошное расстройство: забежав к ней как-то на второй этаж, к классам для малышни, Елена попыталась было рассказать, хоть в двух словах, о важных своих новостях – Ривка слушала молча, чуть-чуть повернув голову к Елене правым ухом, которое у нее слышало лучше, – потом взревел звонок на урок, и когда оторался, отвизжал – и отхлопали двери в кабинеты, – Ривка, уже в полной тишине растерянно сказала: