Юля, в роскошном узком зеленом плетеном хайратнике на лбу, уже несла ей из кухни грязную дымящуюся пиалу чая, усыновив пиалу в лотосе ладони и стараясь не расплескать кипяток на ребенка, мирно спавшего у нее на груди в самопальном кенгуру. Юля вертелась веретеном. Юля надеялась еще и вправду вписаться на питерский поезд к проводнику – потому как на слёт на флэте у какого-то загадочного Мафусаила завтра вечером ей поспеть надо было кровь из носу.
Усевшись на кухне, с ногами, в продавленное тысячами реп, старинное, раздрызганное кресло, которое накренилось так, что казалось, сейчас и само отбросит копыта (к счастью, деталей деревянных неполадок было не разглядеть – под наброшенным на него белым куском холщины), издевательски переглядываясь с благородно торчащим на противоположном конце узкого кухонного столика на табурете в обнимку со своей чашкой чая Крутаковым, Елена натягивала на босые ноги отжертвованные Юлей, но категорически не лезшие, ярко оранжевые вязаные носки – семнадцатого, что ли? – какого-то стрекозиного в общем размера, – а Крутаков, со своего насеста, раскатисто орал «Акселеррратка!» – а вязаные пятки никак не хотели вставать на место и висели кулем где-то на середине стопы – счастье еще, что хоть оранжевые голенища гармошкой были высокими, и на них можно было наступить, как на джурабы. И с интересом наблюдала за тем, как Юля, размахивая тугими смоляными косичками до пояса с бараном на концах, наматывая их, в движении, вокруг себя и, в результате, вся свернувшись в шпульку, носится перед отъездом по кухне, и крикливо инструктирует Крутакова, как вести себя, если без нее вдруг в дверь позвонит полоумная соседка Роза Семеновна, или – не дай Бог – если вызовет милицию. И когда Юля, наконец, уже намотав на себя всю попавшуюся одежду, одновременно наскоро запихнула грязное белье в детскую коляску, а ребенка – в стиральную машинку – Елена, наконец, отогрелась, и почувствовала себя дома.
– Пойдем, что ли, Юлу́ пррра-а-аводим выйдем? А? Прррагульнемся туда сюда? А на обррратном пути за ррра-азанчиками сбегаем? Жрррать охота. У этой ка-а-азы же как всегда хоть шаррром… – растянув край манжета на свитере Елены, и щупая на манжете вязаные море-волнистые ажуры, музыкально картавил Крутаков, застыв в дверях – когда Юля уже выметалась из дома, упаковав сына в какую-то сомнительную нанайскую мужскую шубейку и перетянув, как торт, собственным шелковым бантом.
– Нифига подобного. Я туда больше ни ногой. Сам катись, если хочешь. Я лучше с голоду подохну, чем еще раз в эту слякоть…
– На-а-халка, – с наслаждением вытянул он, не глядя на нее. Вделся рукавом в тонкую кожаную холодную куртку – как в какой-то угловатый конверт, в который сам себя запечатывал – и невесомо поскакал по неосвещенной лестнице вниз вместе с Юлей.
А Елена тут же, захлопнув за ними дверь, отправилась в комнату, навернулась с размаху на диван и окуклилась в смешной Юлин белый хлопковый вязаный мафорий. Никакой миндальной ветки (с ужасом ожидавшейся ею) на левой стене вырисовано Юлей прошлым августом так и не было – посреди холщины белелась лишь лужайка грунтовки. Позвенела бубенчиками на подушках. Проверила лежавшую рядом на решке книгу: «Ну точно, чудовищный Кен Кизи, которого Крутаков всё уже год не дожует, а все зачем-то давится, из принципа, по строчке». Не поднимая головы, проверила на ощупь за диваном холщёвый куль из-под орехов – все подъедено. Свесилась на другой стороне дивана и полистала валявшийся справа на полу толстенький лондонский томик «Утопия у власти» Некрича и Геллера, который весь прошлый год ахти – не ахти, но использовала вместо школьного учебника по истории. Потом вскочила, подошла к окну и, встав одним коленом на облупившийся подоконник, стала глазеть вниз, кайфуя от температурного диссонанса (аравийская пустыня в августе – на радиаторе, и убийственная антарктида на стекленеющих лбу и носу), и думая, как здорово будет высмотреть сейчас сверху подходящего к подъезду Крутакова, распахнуть форточку и закричать: «Скорей! Роза Семеновна пришла!»
Но Крутаков долго не возвращался. И ей эта идея успела надоесть. Спрыгнула. Отчистила с колен и голеней джинсов успевшую присохнуть уличную грязь и отколовшуюся крошеную скорлупу оконной краски. И пошла рыскать по полу – в валявшихся повсюду аккуратными пизанскими стопками Юлиных книгах и альбомах, тщетно выискивая, на рассохшемся темном паркете, каталогов тех музеев, что упоминала седая эмигрантка из пинакотеки.