«Интересно, и Катарина моя с ними приехала?» – подумала Елена, быстро отворачиваясь к витрине и проныривая за плоскими колоннами магазина.
Впрочем, компания была так увлечена банановым боулингом Фридля, что она и так могла быть уверена, что разминётся с ними незамеченной.
Гэрадэаус, линкс, рэхьтс, – повторяла она оставшуюся часть псалма, и еще раз экзаменовала себя, правильно ли она отсчитала и отбраковала проскороговоренные ей киоскершей строфы ненужных ей поворотов: Фильзерброй-гассэ, Шэффлер-штрассэ, Маффай-штрассэ – по ее подсчетам, желанный переулок должен был быть следующим. Но все тянулся и тянулся квартал магазинов, и сомнительного кокетства бетонные шайбы строили свои смыкающиеся анютины глазки посреди пешеходной улицы. Наконец слева наметилась прореха переулка, Елена нетерпеливо туда нырнула – даже не проверив названия – продралась сквозь бодучее стадо припаркованных велосипедов, и уже только потом вскинула голову на бегу и заметила искомую вывеску: «Зальватор штрассэ».
И в уже загустевающем ночной синевой, резко холодеющем и тяжелеющем мюнхенском воздухе, с замеревшим от счастья дыханием, разглядела, по правую руку от себя, бледно красную греческую церковь.
Казавшуюся, увы, насмерть запертой.
Никаких подспудно ожиданных ею русских луковок не было. Кирпичная кирха, очевидно, доставшаяся грекам по наследству то ли от католиков, то ли от протестантов, выделялась среди присоседившихся зданий строгой готикой, стрельчатыми окнами с темными витражами во всю высь, карминовой, черепичной, круто взламывающей саму себя, устремляясь в вертикаль, крышей и стройной колокольней с нацепленным (видно, на ночь) длинным острым колпаком с крошечным золотым пумпоном на шпиле и скромным простеньким опознавательным знаком.
Со стоном: «Ну неееет, ну не могу же я так уйти отсюда?!», не понятно к кому обращенным – явственно представляя себе свою муку на обратной дороге, если церковь окажется закрытой – она приложила ладонь к шершавой кирпичной кладке на стесанном граненом углу храма на перекрестке.
Сквозь лиловато-темные стекла не просматривалось никаких признаков жизни внутри.
На мостовой, под ногами, монашек с мюнхенского герба на медной круглой геральдике то ли со вздохом разводил руками, то ли, наоборот, открывал ей дружеские объятия.
Пойдя по направлению, указанному правой рукой монашка, огибая церковный угол справа, она наткнулась на запертую дверь с подозрительной медной табличкой «приходское бюро» и медной же пуговкой абсолютно немого звонка. Двинув обратно, и обойдя кладку, вышла к казавшимся центральными, некрашеным, дверям – настолько глухим, что даже пробовать их толкнуть казалось бессмысленным. Торкнувшись, на всякой случай, Елена с тем же, усиливающимся, стоном продолжила огибать здание по часовой стрелке. И вдруг вернулась – и еще раз, с усилием поднажала дверцу, которая нечаянно оказалась отпертой и впустила ее внутрь темного храма с серыми (если не считать едва заметного на стрелах окон охряного подтекста и проступающих кой-где из-под краски кирпичей), горелыми готическими сводами, как будто внутри долго жгли гигантскую свечу.
Свечи – впрочем, настолько маленькие, в сравнении с готической высотой собора, что снаружи не было видать ни всполоха – пылали в самом дальнем от алтаря, юго-западном углу, и стояли по щиколотку в воде – на удивительном, не песочном, а водном столике с сотами подводных креплений для остова свечей, – и храма не только не освещали, но, казалось, оттягивая на себя все забытые где-то по сусекам остатки света, даже еще больше сгущали сумрак перед далеким каноническим ортодоксальным алтарным иконостасом.
Резные, пустые, с кружевными воротниками старинные деревянные лавки, сгрудившиеся двадцатью плотными рядами по обе стороны от центрального прохода к алтарю, казалось, замещали собой отсутствующих прихожан. Елена никогда еще не была в церкви совсем одна. Прошла нерешительно к Царским вратам и села на ближайшую лавочку.
Брошенные рядом, как балласт, на плиты, пакеты теперь как будто воплощали собой весь внешний кошмар, из-за которого она сюда и прибежала за защитой, как в бомбоубежище – в греческой оторопи запирать ворота. Как будто все эти трения с оголтелыми, озабоченными жратвой и покупками телами, вся эта бушующая кругом наглая материя и бессовестная матерьяльность, вроде бы игровая для нее, вроде бы несерьезная, и поверхностная, визитерская, туристическая, не впускаемая под кожу, – тем не менее, вдруг будто украла у нее половину внутреннего пространства – и теперь ей было тесно и страшно и внутри себя.