И Аркадий рассказал, как у него на глазах жгли во времянке его рукописи в стиле «необарокко», вывезенные вместе с ним из родительской квартиры. Ворошили уголь и пепел. Горело хорошо и сажу тянуло по длинной самодельной трубе. Труба выходила на крышу Лубянки, где за высоким забором, так что видно было только небо, но и на него смотреть было нельзя, был прогулочный дворик для подследственных.
В Америке после операции на сердце у Аркадия начались сильные боли в области груди, которые и привели к инфаркту со смертельным исходом. Современная аппаратура показывала, что операция сделана блестяще, и причину болей найти не могли. Тогда обратились к психиатру. Он стал искать болевую точку в памяти пациента. Предполагается, что если таковую найти, то больного можно избавить от страданий. Психиатр спрашивал, не было ли травм в детстве, не обижала ли мама? Нет, мама не обижала. Но вот однажды в тюрьме от моральных пыток перешли к физическим. На той же печке вскипятили таз с водой и в кипящую воду всунули голые ноги арестованного. Болевая точка обнаружилась у меня — я в это время находилась в кабинете врача, — и я заорала: «Прекратите!»
Этих двух я не могла остановить. Я сидела напротив них и куда-то проваливалась. Мне было страшно. На столике стояли чашки с холодным чаем.
Солженицын, глазами, устремленными в прошлое, зацепился за что-то, мешающее ему рассказывать, за что-то реальное, что-то из сегодняшней жизни. Этим чем-то ненужным, лишним и мешающим были даже не остывшие чашки, а мое лицо, лицо человека, не сидевшего в тюрьме. Он недоуменно выбросил в моем направлении руку: «Посмотрите! Почему у нее лицо такое белое?»
И мы все вернулись к реальности.
Беседа раздробилась на отдельные фрагменты. Среди прочего зашел разговор об антисемитизме. По Солженицыну выходило, что главная причина возникновения антисемитизма в советское время — участие евреев в революции семнадцатого года, потом что-то о ЧК, о Ташкенте… Весь набор. Было такое впечатление, что он ожидал разговора на эту тему, потому что как-то очень кстати вынул из внутреннего кармана пиджака свое письмо в защиту двух студентов с еврейскими фамилиями. У Аркадия, высоко оценивавшего Солженицына и за высокое художественное мастерство, и за незаурядную политическую смелость, возникло какое-то смутное чувство, но он подавил его. Как сказали бы физики, «величины были пренебрежительно малы» в сравнении с бесстрашной борьбой писателя за свободу творчества. Аркадий слишком ценил писателя, чтобы скомпрометировать его дело неясным тогда подозрением. Он говорит о Солженицыне исключительно как о замечательном писателе, борце с системой и только раз в книге об Олеше осторожно сказал о славянофильских тенденциях в его творчестве. Оно и хорошо. Взгляд на двухсотлетнее совместное проживание двух национальностей Солженицын высказал сам и без всяких недомолвок.
Под конец беседы Аркадий досадливо попенял Александру Исаевичу: «Как же вы не воспользовались своей мировой славой? Надо было поспешить с романами. Упустили время…»
Покраснев, Солженицын ответил, что он как-то не осознал этого сразу.
Его заметное смущение легко было принять за проявление скромности. Не знали мы, что о мировой славе Солженицын уже позаботился. Он давно переправил рукописи своих романов за границу, сделав своим доверенным лицом писательницу и переводчицу, проживающую в США. Ею была Ольга Карлайл (внучка Леонида Андреева), имеющая доступ к издательскому миру Америки. Она и стала тайным представителем Солженицына на Западе по всем вопросам публикации «В круге первом». Выход романа в крупнейшем американском издательстве «Harperà and Row» проложил дорогу для выдвижения писателя на Нобелевскую премию. О том, какие неожиданные трудности, включая взаимоотношения с автором, пришлось преодолевать на этом пути, она рассказала сама[123]
.Александр Исаевич пробыл у нас дольше, чем собирался, и спешил. Я опаздывала вернуться на работу. Мы вдвоем вышли из дому. Денег на такси у меня больше не было. До метро шел автобус. Он как раз показался из-за угла. Солженицын с отвагой бывалого москвича ринулся к остановке. Я — за ним. Успели. Обычной толкотни у кассы — громоздкого сооружения, выбрасывающего билет на проезд в обмен на пять копеек, — не было. Никто не менял и не выпрашивал «пятачок». В емкой пригоршне Солженицына оказалось много мелких монет. «Кому пятаки, кому пятаки?» — заливаясь румянцем, лотошно кричал он, щедро предлагая свой дар. Никому не нужны были пятаки, и никто не узнавал в нем писателя, противостоящего режиму.