Затем события сложились таким образом, что с 56-го по 62-й год появилась некоторая возможность сделать что-то даже в литературе. «Даже в литературе», поскольку литература является первейшим помощником партии, то, стало быть, за ней особый пригляд. И в связи с этим сделать что-либо в ней гораздо труднее, чем в какой-нибудь другой, менее наблюдаемой области.
И вот в это время начинаются события, которые привели к появлению Солженицына в русской литературе.
Один из самых замечательных периодов истории советской литературы начинался в журнале «Новый мир». (Вся моя жизнь до ареста прошла рядом с домом, где была расположена редакция «Нового мира», на Пушкинской площади, и я с детства знаю эти зеленые заплесневелые стены и остатки орнамента 10-х годов, эпохи модерна в русской архитектуре.) Летом 1962 года мы с женой жили в Доме творчества писателей в Переделкине. Говорят, что на Западе этот подмосковный поселок известен чуть ли не как Ясная Поляна. Именно там и создаются все художественные ценности советской литературы. В это же время в Переделкине жил А. М. Марьямов, который работал в редколлегии «Нового мира». Он каждый день ездил на работу, днем сообщал краткие сводки по телефону, а вечером привозил развернутое коммюнике. (Я употребил этот военный термин не случайно, это было время чрезвычайно напряженное для «Нового мира».)
Однажды утром в конце июля 1962 года за чайным столом в Переделкине очень заспанный Марьямов подсел к нам и спросил привычно хриплым голосом:
— Как вы думаете, что я сегодня ночью делал?
— Мы предположили два естественных обстоятельства: либо спал, либо лежал пьяным… может быть, у себя дома, а может быть, в доме самого Твардовского. Это в России, в русской литературе бывает.
— Нет, — оглядываясь, сказал Александр Моисеевич Марьямов. — Я занимался формированием литературного процесса.
Тут мы с малознакомым западной интеллигенции скепсисом предположили, что он занимался этим делом в ресторане Союза писателей. Но оказалось, что мы ошиблись. Он действительно впервые принимал участие в формировании литературного процесса.
«Впервые», потому что обычно этот процесс проходит с точки зрения советского редактора, то есть человека, который превращает хорошую рукопись в плохую книгу. Потому что все советские книги — это испорченные рукописи. Или уж это должна быть такая плохая рукопись, которую даже редактор, владеющий обыкновенной литературной речью, может превратить в нечто, что можно будет читать.
На каком уровне, какими людьми решается литературный процесс, видно из одного старого анекдота: «У министра здравоохранения были именины. И другие министры собрались обсудить — что же ему подарить на именины. И министр железнодорожного транспорта сказал: — Подарим ему книгу! — Нет, — сказал военный министр. — Книга у него уже есть». Это старый анекдот, и это хорошо, что старый, — он говорит не только о нашей литературной и политической эпохе, но и о предшествующих. Надеюсь, что апелляция к анекдоту рассеяла ваше недоверие. Я понимаю, что анекдот — всего-навсего анекдот. Но в то же время анекдот всегда подразумевает некоторую приближенность к истине и если и удаляется от нее, то только на дистанцию гротеска.
Не хочу отвлекаться, поскольку дальше Софокла (496 год до нашей эры) я еще не сдвинулся, но на пути мне вспомнился Пастернак.
Когда тридцать первого сентября 1958 года Белградское радио сообщило о присуждении Нобелевской премии Пастернаку, то тотчас же Хрущев вызвал к себе Суркова — тогда первого секретаря Правления СП СССР — и спросил его: «Что это такое?» Сурков очень подробно, очень обстоятельно, очень толково доложил Хрущеву о том, что Пастернак всегда был врагом советской власти, русской земли, русской литературы, Дмитрия Донского, Куликовской битвы, друг татарского нашествия… Со всей обстоятельностью он процитировал много строчек, которые считались советскими, антисоветскими, околосоветскими и так далее. Это был исчерпывающий доклад, поскольку Сурков — человек образованный, умный, хитрый, бездарный, ничтожный.
Но он забыл в этом докладе рассказать об одном: о том, что Пастернак был всемирно известный писатель. Это было чрезвычайно существенно. Если бы он сказал об этом, то никогда Хрущев, а следом за ним «Литературная газета», а в «Литературной газете» покойный Заславский и главный редактор непокойный Косолапов, — ныне директор Гослитиздата, — никогда бы не рискнул помещать письма товарища Токаря: «Вы вот Пастернак… Это такая овощь, вы знаете, а книга у него уже есть. Пастернак — такая овощь».
На этом же уровне были написаны все остальные статьи, на этом же уровне было выступление министра председателя Комитета государственной безопасности товарища Семичастного, которого я не буду цитировать.
И тогда Хрущев вызвал к себе Суркова и, топая ногами и визжа фальцетом, требовал от него объяснения — не по поводу литературы, которая его мало занимала, а по поводу того, что Сурков не сообщил ему об этом чрезвычайном обстоятельстве. Дело Пастернака могло вызвать и вызвало международный скандал.