Чем околдовал ты, негодяй, думал я, и царя, и царицу? Как завладел ты царем до такой степени, что твоя воля стала его волею, что ты был фактическим самодержавцем в России, превратив помазанника Божьего в послушного, беспрекословного исполнителя твоей злонамеренной воли и твоих хищнических аппетитов. И, стоя здесь, над этим трупом, я невольно припомнил рассказ Юсупова о том, чем угощал царя через посредство своего приятеля тибетского лекаря Бадмаева Распутин.
«Зачем ты, Феликс, – сказал как-то раз Распутин Юсупову, – не бываешь у Бадмаева, нужный он человек, полезный человек, ты иди к нему, милой, больно хорошо он лечит травочкой, все только травочкой своею.
Даст он тебе махонькую, ма-ахонькую рюмочку настойки из травушки своей, и у-ух! как бабы тебе захочется, а есть у него и другая настоечка, и того меньше рюмочку даст он тебе, попьешь ты этой настоечки в час, когда на душе у тебя смутно, и сразу тебе все пустяком покажется, и сам сделаешься ты такой добренькой, до-обренькой, такой глу-упенькой, и будет все равным-равно».
Не этой ли настойкою, думал я, стоя над трупом Распутина, угощал ты в последнее время постоянно русского царя, отдавшего бразды правления над великой Россией и над своим народом Змею Горынычу – роковой для России женщине супруге своей Александре Федоровне, возомнившей себя второю Екатериною Великою, а тебя, государь, приравнявшею к Петру III и не постеснявшейся в письме своем к великой княгине Виктории Федоровне написать ей, что бывают моменты в истории жизни народов, когда при слабоволии законных их правителей женщины берутся за кормило правления государством, ведомым по уклону мужскою рукою, и что Россия такие примеры знает…
Я стоял над Распутиным, впившись в него глазами. Он не был еще мертв: он дышал, он агонизировал.
Правой рукою своею прикрывал он оба глаза и до половины свой длинный ноздреватый нос, левая рука его была вытянута вдоль тела; грудь его изредка высоко подымалась, и тело подергивали судороги. Он был шикарно, но по-мужицки одет: в прекрасных сапогах, в бархатных навыпуск брюках, в шелковой богато расшитой шелками, цвета крем, рубахе, подпоясанной малиновым с кистями толстым шелковым шнурком.
Длинная черная борода его была тщательно расчесана и как будто блестела или лоснилась даже от каких-то специй.
Не знаю, сколько времени простоял я здесь; в конце концов раздался голос Юсупова: «Ну-с, господа, идемте наверх, нужно кончать начатое!» Мы вышли из столовой, погасив в ней электричество и притворив слегка двери.
В гостиной, поочередно поздравив Юсупова с тем, что на его долю выпала высокая честь освобождения России от Распутина, мы заторопились окончанием нашего дела. Был уже четвертый час ночи, и приходилось спешить. Поручик С. наскоро облачился поверх своей военной шинели в шикарную меховую шубу Распутина, надел его боты и взял в руки его перчатки; вслед за ним Лазаверт, уже несколько оправившийся и как будто успокоившийся, облачился в шоферское одеяние, и оба они, предводительствуемые великим князем Дмитрием Павловичем, сели на автомобиль и уехали на вокзал к моему поезду с тем, чтобы сжечь одежду Распутина в моем классном вагоне, где к этому часу должна была топиться печь, после чего им полагалось на извозчике доехать до дворца великого князя и оттуда на его автомобиле приехать за телом Распутина в юсуповский дворец…
Не успел я войти в этот тамбур, как мне послышались чьи-то шаги уже внизу у самой лестницы, затем до меня долетел звук открывающейся в столовую, где лежал Распутин, двери, которую вошедший, по-видимому, не прикрыл.
«Кто бы это мог быть?» – подумал я, но мысль моя не успела еще дать себе ответа на заданный вопрос, как вдруг снизу раздался дикий, нечеловеческий крик, показавшийся мне криком Юсупова: «Пуришкевич, стреляйте, стреляйте, он жив! Он убегает!»
«А-а-а!..» – и снизу стремглав бросился вверх по лестнице кричавший, оказавшийся Юсуповым; на нем буквально не было лица; прекрасные большие голубые глаза его еще увеличились и были навыкате; он в полубессознательном состоянии, не видя почти меня, с обезумевшим взглядом, кинулся к выходной двери на главный коридор и пробежал на половину своих родителей, куда я его видел уходившим, как я уже сказал, перед отъездом на вокзал великого князя и поручика С.
Одну секунду я остался оторопевшим, но до меня совершенно ясно стали доноситься снизу чьи-то быстрые грузные шаги, пробиравшиеся к выходной двери во двор, т. е. к тому подъезду, от которого недавно отъехал автомобиль.
Медлить было нельзя ни одно мгновение, и я, не растерявшись, выхватил из кармана мой «соваж», поставил его на «feu» и бегом спустился по лестнице.
То, что я увидел внизу, могло бы показаться сном, если бы не было ужасной для нас действительностью: Григорий Распутин, которого я полчаса тому назад созерцал при последнем издыхании, лежащим на каменном полу столовой, переваливаясь с боку на бок, быстро бежал по рыхлому снегу во дворе дворца вдоль железной решетки, выходившей на улицу, в том самом костюме, в котором я видел его сейчас почти бездыханным.