Читаем Рассказы полностью

— Я нашел особенное, — живо заговорил рецензент Юлиус, шершавя стриженый затылок и шагая по комнате, — но не в той плоскости, как вы понимаете. Вы понимаете это так, как будто мы, все пишущие, какие-то жулики, которых собираются уличить и прихлопнуть… Ничего подобного! Нам напоминают товарищи, чтобы мы ни на минуту не порывали связи с основным жизненным течением. Никто не требует от вас, чтобы вы были непременно коммунистами с партбилетом в кармане, но требуют, чтобы интересы революции были вашими интересами. Иначе смерть. Смерть не в том смысле, как это понимает Гулин, а в том, что вы тогда просто окажетесь инородным телом… дойдете до ощущения пустоты в себе, которая…

— Нет, мистер Кукс, вы идеалист и поборник жизненных течений, поэтому на вашем языке все звучит прекрасно. Но мы смотрим в корень вещей. И ваша пустота, как вы изволите выражаться, означает то, что в одно прекрасное время производится учет направления духовной энергии страны, представителем чего являетесь вы, и находят, что в этом направлении нет никакого направления, и вам говорят: пойдите-ка вы к чертовой матери! У нас есть те, кто действительно представляет собою часть революционного организма. И мы в первую голову должны им дать папу-маму, сиречь кус ржаного или белого хлеба, а не кормить вас, трутней, из-за совестливости перед бело-желтой Европой. И ваша идеалистическая пустота станет тогда самой реальной пустотой: в кармане ни черта, жить нечем, никуда не принимают. И отовсюду провожают вас с вышеуказанным лозунгом с присовокуплением чисто национальных выражений. Правда, товарищ Останкин? заключил Гулин и, извернувшись, ткнул его под ребро большим пальцем.

У Останкина было такое ощущение, какое было у него в трамвае: точно он делал постоянные усилия, чтобы другим не было видно, что он виноват. И он всеми силами старался делать вид, что это к нему не имеет никакого отношения.

Он вышел в коридор и спросил рассыльного:

— Корректуру мне из типографии не приносили?

— Ее еще вчера вечером принесли после вашего ухода, ее товарищ Рудаков зачем-то взял с собой.

«Странно… Зачем редактору понадобилась корректура его рассказа?»

— Он не говорил, когда придет?

— Сейчас должен быть, — ответил рассыльный, изогнувшись и посмотрев на часы, висевшие за углом в коридоре над дверью. — Да вот и они!

Останкин почувствовал сосущую тоску под ложечкой, точно ему вдруг мучительно захотелось есть, и невольно подумал о том, насколько этот рассыльный, Иван, в более лучшем положении, чем он: ему нечего бояться. Он не знает страха. У него есть непререкаемое право на жизнь. А у него, у Леонида Останкина, это право настолько зыбко, что колеблется от малейшей причины.

— И когда они уйдут наконец отсюда! — подумал он и зашел в другую комнату, где стояли пустые столы, чтобы не присутствовать при их разговорах и не делать насильственно-беззаботного лица.

— Товарищ Рудаков вас просят, пожалуйста! — сказал Иван, всунувшись одним плечом в дверь и кивнув головой направо, в сторону редакторского кабинета.

Останкин при этом почувствовал то, что чувствует подсудимый, когда ему говорят:

— Пожалуйте в зал заседаний, суд пришел…

Редактор прошел через комнату, где велись дебаты около газеты. Там все притихли. Только Гулин сказал:

— А ведь, поди, ему тоже не очень по вкусу, как-никак, хоть и коммунист, но из эсеров. Тоже, брат, мементо мори.[1] — И прибавил, кинув в сторону проходившего Леонида Сергеевича: — Пойди, пойди, тебя поисповедуют.

Редактор снимал пальто. Молча повесил его в угол за дверь и, снимая кашне, сел за стол. Подал через стол руку Останкину и потер вспотевший лоб, как будто что-то соображая или припоминая, что ему нужно было сделать в первую очередь.

— Да!.. О вашем рассказе…

У Останкина заморгали почему-то глаза, как моргают, когда к носу подносят кулак, и стало горячо щекам.

Рудаков хлопнул себя по одному карману, потом, прикусив губы, глубоко залез в другой и вынул смятую корректуру.

Останкин издали уже увидел какие-то росчерки красными чернилами, знаки вопроса, как ученик, который надеялся за письменную работу получить пять и вдруг видит зловещие красные чернила, множество подчеркнутых мест, и в конце, наверное, стоит единица.

Редактор развернул перед собой корректуру, несколько времени смотрел на нее молча, потом взглянул на Останкина и сказал:

— Где ваше лицо?

Тот от растерянности машинально провел ладонью по щеке.

— Совершенно не видно лица! — продолжал Рудаков. — Все темы у вас только о революции и о рабочих, но когда не видишь вашего лица, то воспринимаешь это как фальшь, потому что теперь «так нужно» писать.

— Я пишу вполне искренно, — сказал Останкин, покраснев.

— Верю! Но чем искреннее вы пишете, тем больше читатель, не видя вашего лица, воспринимает это как подделку и подслуживание: почему это вдруг все шагу не ступят без того, чтобы о революции или о рабочих не написать?

Перейти на страницу:

Похожие книги

Норвежский лес
Норвежский лес

…по вечерам я продавал пластинки. А в промежутках рассеянно наблюдал за публикой, проходившей перед витриной. Семьи, парочки, пьяные, якудзы, оживленные девицы в мини-юбках, парни с битницкими бородками, хостессы из баров и другие непонятные люди. Стоило поставить рок, как у магазина собрались хиппи и бездельники – некоторые пританцовывали, кто-то нюхал растворитель, кто-то просто сидел на асфальте. Я вообще перестал понимать, что к чему. «Что же это такое? – думал я. – Что все они хотят сказать?»…Роман классика современной японской литературы Харуки Мураками «Норвежский лес», принесший автору поистине всемирную известность.

Ларс Миттинг , Харуки Мураками

Зарубежная образовательная литература, зарубежная прикладная, научно-популярная литература / Проза / Современная русская и зарубежная проза / Современная проза