Я только было хотел сказать, чтобы меня взяли косить, как под окном что-то мелькнуло, потом, слышим, скрипнули ворота, и кто-то застучал по мосту. Дверь отворилась, и в избу вошел невысокий костлявый мужик в казинетовой поддевке и с небольшой сумкой за плечами; войдя в избу, он помолился на образа, ни на кого прямо не глядя, поклонился всем нам и сквозь зубы проговорил:
-- Здорово живете!
-- Ну, вот он, легок на помине! -- проговорила бабушка.
Мужик был мой отец. Он поздоровался, снял с себя прежде сумку, потом поддевку и нетвердыми, не то от усталости, не то от робости, шагами подошел к окну и сел на лавку.
-- Ну, как вы тут живы-здоровы? -- спросил отец и таким тоном, по которому легко можно было судить, что ему нет никакого дела до того, как мы живы и здоровы.
-- Ничего, живем, -- сказала бабушка. -- Садись с нами ужинать-то.
-- Спасибо, не хочу, -- сказал отец.
Я поглядел на мать. У матери на лице заиграли краски и в глазах заблестел тревожный огонек. Я понял, что это значит. Это значило, что отец пришел "не слава богу", ничего не принес опять. Об этом можно было догадаться потому, как он вошел в избу и как держал себя. Он не поцеловался даже со мной. Я помню, как он раз пришел к пасхе "слава-то богу". Он был веселый, казался выше ростом, ступал твердой поступью; меня он обнял и поднял на руки, тотчас же развязал сумку и достал мне баранок, а бабушке ситника, потом мне картуз, а бабушке мягкие башмаки из покромок, а теперь, видимо, ничего у него не было.
Ужин наш пересекся, разговор не клеился. Матушка глубоко вздохнула, вылезла из-за стола, помолилась богу и взглянула на отцову сумку. Потом она вышла из избы и через минутку вернулась. Она несла в руках три баранки. Войдя в избу, она подала баранки отцу и проговорила:
-- На, дай мальчонку гостинца-то, небось из Москвы пришел.
-- Дай сама, -- угрюмо проговорил отец, -- коли у тебя есть, а у меня нечего давать.
-- Что ж так: али в Москве баранок нет? Знать, не успели напечь к твоему отходу?
Отец промолчал; мать вдруг опустилась на лавку и взвыла в голос. Бабушка стала ее уговаривать:
-- Ну, что ты, будет тебе, чего ты?
А мать меж тем причитала:
-- Породушка моя матушка, зачем ты меня на свет породила? Лучше бы ты меня несмышленой в темный лес отнесла, оставила ты меня, сироту горькую, горе горевать, век кукушкой куковать.
Отец вдруг встал с лавки, подошел к приступке, скинул сапоги и вышел из избы. В сенях у матери был полог, где она спала; он забрался в этот полог и лег там.
Выплакавшись, мать поднялась с лавки, вздохнула и проговорила, обращаясь к бабушке:
-- Ну, вот и радуйся! Загадывали то и это, обирай теперь сайки с квасом! Да можно ли на него когда надеяться?
И она опять всхлипнула. Бабушка глубоко, прерывисто вздохнула и проговорила:
-- Что ж теперь поделаешь-то?
Мать утерла лицо и ушла из избы; бабушка убрала со стола и стала молиться богу на спанье. Я спал вместе с бабушкой, и мне хотя в этот вечер долго не спалось, но все-таки я не дождался, когда она кончит молиться, -- так я и уснул.
V
Я спал крепко и проспал долго, но отец еще не вставал. Не показывался он и к обеду. Бабушка, собирая на стол, сказала матушке:
-- Мавра, ты бы Тихона-то позвала.
-- Ну его к шуту! -- ругнулась матушка. -- Мне с ним и говорить-то не хочется.
-- Болтай! Что ты, его не знаешь? Не впервой, чай!
-- Знамо, не впервой, это-то и тошно. Сколько раз он наши слезы-то видал, а все ему нипочем. О чем он только думает?
-- Ни о чем он не думает, а так живет и живет, как дерево какое. О чем ему думать?
Обед прошел невесело. После обеда мать куда-то ушла, меня никуда не тянуло, бабушка тоже почти не выходила из избы; так прошло время до самого вечера. Отец весь этот день провалялся, не вылезая из полога. На другое утро его тоже было не видать. Время подходило к полдню, день был ясный и тихий, стояла сильная жара. Скотина задолго еще до полден прибежала из стада домой и, забившись по уголкам, тяжело дыша, яростно махая хвостами, отбивалась от мух. Люди казались какими-то осовелыми. Бабушка и мать были в избе; бабушка цедила молоко от только что подоенной коровы, а мать чинила мне ситцевую рубашонку. Вдруг в сенях кто-то затопал, дверь отворилась, и через порог переступил коренастый мужик с русыми курчавыми волосами, большою светлою бородой, в домотканой рубашке и сапогах. Он вошел, не спеша снял картуз, помолился, оглянул избу и, кивнув головой, проговорил:
-- Здорово живете!
-- Добро жаловать, Тимофей Арефьич! -- сказала бабушка.
Матушка ничего не сказала; она только быстро взглянула на него, когда он вошел, и сейчас же низко нагнула голову к шитью. Когда же вошедший замешкался несколько посреди избы, она проговорила:
-- Проходи вот, на лавку садись, -- и она разобрала ему место на лавке.
Пришедший был наш деревенский староста. Он ходил в этой должности давно и вел свое дело исправно. Он был хозяйственный, крепкий мужик. Нрава был сурового; дома все его боялись, боялись некоторые и в деревне: он никому не любил "давать потачки".