Переулок, отгороженный от блуждающих глаз людей большого острова высокими домами, стоявшими на линиях, жил сам по себе. Около первого двух-этажного дома со стороны Академического переулка на старом гранитном камне, когда-то охранявшем от тележных колес его угол, каждый день с утра до вечера сидел достопримечательный однорукий старичок, по местному имени — Доманя, переулочный домовой. Он в молодые годы работал в Петроградском цирке звериным смотрителем. В голодные времена военного коммунизма по собственному недосмотру позволил подопечному, дистрофику-льву по кличке Шурик, откусить себе правую руку по локоть и съесть ее на глазах всего цирка. Став пожизненным инвалидом, тронулся головой и, спрятавшись от людей в Шишовом переулке, никуда не выходил за его пределы. Всем залетным людишкам, кому попало, без разбора, он рассказывал свою историю с мельчайшими подробностями и в конце горько плакал. Ухаживали за ним и кормили его две племянницы-двойняшки — “днепровские распашонки”, совмещавшие позирование в Академии художеств со службой в местном “титятнике”, как здесь обзывали тайный дом свиданий, где несколько днепровских девушек принимали морских волков и других охочих людей. В овальном оконце фронтона их домишки в старой деревянной раме под стеклом был выставлен послевоенный портрет Великого Кормчего в парадной форме генералиссимуса, вырезанный из “Огонька”. Причем портрет этот не просто так торчал в окне, а работал. Ежели он стоял абсолютно прямо по центру окна, то девушки свободны, если повернут на одну треть — все шкицы разобраны. Посвященные люди величали заведение “чердаком генералиссимуса”. Приводил клиентов и поставлял спиртное в “титятник” сильно поврежденный алкоголем, но сохранивший стойку усатый человек, похожий на всех усатых вождей сразу, в особенности на Буденного, по кличке Мокрый Химик. Почему у него такая обзовуха, никто не мог определить — российская загадка.
На другом конце переулка прямо против двора аптеки доктора Пеля на крепком табурете, вынесенном из дома, сидела еще одна достопримечательность — Мара Косорылая. Эта древняя Марушка когда-то находилась на службе у криминального Василеостровского аристократа Графа Панельного и дружила с его невестой, знаменитой островной красавицей Нюськой Гопницей. Прославив шалавную профессию в далекие двадцатые годы, она превратилась в главную блюстительницу традиционных нравов и обычаев древнего ремесла. Мара встречала и провожала всех закоулочных жриц любви, комментировала вслух последние события “табора”, у нее закоулочные жильцы узнавали дневные новости, а начинающие шкицы получали наставления.
“Ты что, Гашка, ищешь своего Мордобоя, — останавливала она тощую шалавку, пытавшуюся выйти на Седьмую линию в поисках своего сутенера. —Вернись назад, твой с утра ушел базаровать на Андреевский. Сегодня там перед праздником народ рублем трясет. Поднадыбить чего сможет, коли не повяжут. Лучше пивком похмелись в угловом рундуке, легче станет, туда нынче с „Красной Баварии” свежее привезли”.
Нафуфыренную Мурашку, шедшую на Большой проспект промышлять, сопровождала воспоминаниями: “Не форси, Мурашка, все одно не перефорсишь. Мы в двадцатые по Большому без трусиков ходили, а ты, подумаешь, лифчик сняла”.
Про Мару рассказывали, что в молодости она владела каким-то особым женским устройством — все, кто с нею хоть раз кувыркался, становились ее клиентами на всю жизнь.
Переулочная житуха не всегда была мирной. Раз в неделю всяко вспыхивал скандал, а то и потасовка между двумя-тремя насельниками, обыкновенно женскими. Чаще всего дрались и ругались между собой из-за Мордобоя две соперницы — тощая Гашка с толстой Мавкой.
Гашка орала на полнотелую Мавку:
— Да кто ты такая? Бегемотка, от твоей потребалки ничего не осталось — все стерто, манок-то давно потеряла...
— А ты, — огрызалась Мавка, — в завидках пыжишься. Тебя хоть всю открой — воробей не чирикнет, елы-палы, бодалы... Дырка ты ожидательная, вот кто! Гавка-тявка!
Две девки-чумички, одна с роскошно развитыми формами по кличке Вывеска, другая Дунька Вырви Глаз — эти блудницы с мощными раззявами враз приводили в порядок разбушевавшихся шишовок ядреным бабским языком.
— А ну, дешевка скотобойная, прекрати хулинки всякие на соседок разводить, мандяра залетная. Сейчас буркалы твои растеку и за тридевять земель в тридесятое царство ксиву выпишу... — ругала Вывеска задиру Мавку.
— А ты, зверь мясной, чудо остолоповое, унычь грабки, не то беспалым станешь, — набрасывалась Дунька на женолицего мужика, заступника Гашки, одноногого сантехника Фуню.
К чести коммунальных жителей Шишова переулка, местные свары никогда не доходили до ушей легавой милиции.
Летними светлыми вечерами из раскрашенных охочих уст и глубины нутра несовершеннолетних поддатых особ выдыхались пропитыми голосами разные переулочные страдания:
Для кого я себя сберегала,
Для кого я как роза цвела.
До семнадцати лет не давала,
А потом по панели пошла... —
или бабьи хотимки вроде:
У солдатки губы сладки,
У вдовы как медовы...