Ночь была темна и тиха. Дома напротив окна, одетые тьмой, были мрачно-холодны.
— Как это странно!.. Как это гадко! — угрюмо прошептал Павел Андреевич и прислонился лбом к холодному и влажному стеклу окна. Он чувствовал себя разбитым… Он давно уклонялся от жизни, и ему казалось, что он достиг этого, что жизнь никогда не сумеет задеть его, нарушить его безучастное отношение к ней, что он гарантирован от тех тяжелых дум, волнений, которые остались там, далеко назади, и которые некогда волновали его… И вот они снова врываются… уже ворвались в его душу!..
— Да неужели же нельзя быть свободным? Не чувствовать себя обязанным что-то делать, чем-то волноваться — нельзя? Хорошо. Но если так — это рабство! — Он вытер рукой влажный лоб и прошелся по комнате. — Может быть, это у меня нервы? Только нервы? И… скоро пройдет?..
Часы тикали быстро и резко — тик-так, тик-так! В комнате было пусто, холодно и как-то особенно тихо. Так тихо никогда не было в этой комнате.
ИСКЛЮЧИТЕЛЬНЫЙ ФАКТ
Николай Петрович Дудочка считал себя философом, и это обстоятельство было одной из причин его воскресных прогулок по кладбищу. Он знал троих философов, выработавших себе некоторые особенности: Бенедикт Спиноза любил наблюдать жизнь и нравы пауков и весело смеялся, когда они пожирали друг друга; аккуратность Иммануила Канта служила лучшим средством для проверки часов кенигсбергских обывателей; а товарищ Николая Петровича — Акакий Двоеточие, землемер по профессии, но по призванию тоже философ, всякий раз, когда говорил о чем-нибудь мудром и высоком, задумчиво дергал себя за левое ухо и во время пауз глубокомысленно высовывал кончик языка, чем как бы дразнил и слушателя и те вопросы, о которых говорил.
Николай Петрович тоже приобрел себе особенность — прогулки по кладбищу в воскресенья от двенадцати часов утра до трех дня.
Случилось это так:
Однажды он, не зная, на что бы убить свободное время, пошел гулять по городу и незаметно для себя, увлеченный своими думами, очутился на ниве мертвых.
Это было весной. Кустарники и деревья, густо покрывавшие старое, тесно засеянное могилами кладбище, только что оделись в пышные свежие одежды; их гибкие ветви ласково осеняли камни памятников и поросшие шёлковой зеленью холмы; солнце сияло так молодо и ясно… а когда над могилами проносился легкий и душистый весенний ветер, трава и листья меланхолично вздыхали, точно сожалея о тех, что лежат в земле и никогда уж больше, никогда не увидят весны и не послушают ее музыки. Тяжелые памятники, теряясь в зелени, смотрели из нее так хмуро и сосредоточенно и, казалось, были недовольны тем, что эта веселая весна не оставляет в покое и кладбище, отнимая у них ту солидную важность и тоскливую красоту, которая так полна осенью гармонии с голыми сучьями дерев, желтым листом, опавшим на землю, и с серым, печальным небом. Теперь все они лишились цельности, и это весеннее, яркое небо, и веселая зелень, и рой бабочек, порхающих повсюду, всё, что принесла с собой весна, — отталкивает их на задний план, тушует собой и как-то обворовывает их.
Николай Петрович ходил по кладбищу и думал о равнодушии природы, о жалкой участи людей, о вечном покое смерти и обо всем, что вызывает в уме вид массы могил, облитых живыми лучами весеннего солнца. Ему понравилось это печальное место; оно так сильно волновало мысли и заставляло так грустно и глубоко задумываться; понравился ему и самый характер дум, и, наконец, он сам себе понравился, как человек, умеющий подумать о жизни и притом думающий совершенно в духе времени.
Он не любил читать, но пессимизм, тот, что встречается в обыденной жизни, по большей части надутый или рисующийся, редко умный и искренний и никогда философский, — был знаком ему и нравился своим фрондерством.
Покойный Акакий Двоеточие говорил ему, что пессимизм — это единственная умная теория в свете и что всяк, кто не пессимист, — трус и идиот: «Ты, братец мой, вникни только: всю жизнь насмарку! понимаешь? Всю жизнь! Вот что такое пессимизм! Самый, братец ты мой, высокий скачок человеческого ума, ибо дальше отрицания жизни никуда не пойдешь. А коли там разные эти говорят, что, дескать, все должны жить для жизни, плюнь им в рожу! Никакого, братец мой, толку из этой жизни не может быть; я, Акакий Двоеточие, в том тебе порука! Выпьем-ка еще!..» Они выпивали, — и бедняга Акакий допился наконец до белой горячки, чем закончил свою жизненную карьеру и дал лишний предлог своему товарищу чаще посещать кладбище.