Он ничего не мог поделать со своим фатумом, потому что то был его собственный фатум. Как он же сам написал, яйцеживородящая проехидна может произвести только яйцеживородящую проехидну. Она не способна произвести даже ветвистоусого жабронога. Что говорить, он стал образцовым неудачником, такую неудачу еще нужно было поискать. Отверженный обеими системами, беглец туда, где его никто не ждал, а он-то в типично советском либеральном ослеплении надеялся, в интеллигентской своей освободительной аберрации, ведь предупреждали, что такое же дерьмо, и неподходящее время, самый разгар левых симпатий, даже слушать не станут, да кому вообще нужны семьсот неакадемических страниц о человеке, о котором они ни черта не знают, кроме того, может быть, что он автор ими не читанной, давно всеми забытой повести о неудачнике, семьсот страниц про пустоту и бессмыслицу с критикой в адрес режима, которого они смертельно боятся, ни хрена в нем не понимают и с которым очень хотят подружиться, десять лет каторжного, полуподпольного сочинительства, даром никому не нужно, столько усилий, покушения на новую форму, художественная, видите ли, публицистика, когда еще будет издана, дожить бы, нет, скорее всего посмертно, в какой-нибудь западной глухомани, крошечным тиражом, стараниями тамошних идиотов со славянского факультета, а ведь ясно же было, что добром не кончится, он всю жизнь попадал в щель, в дыру, в прорву, не нужный ни здесь, ни там, новый «Колокол» издавать, Герцен выискался, без гроша за душой, иждивением доброхотов, когда вокруг китайская культурная революция, вы подумайте, в такое время, когда на ходу подметки рвут, вместо того чтобы сразу шагнуть в ногу и давить всех, он делал вид, что переживает, он, вы слышите меня, он, а не эпоха выбирает, он, вы слышите, очень нужны были его интеллигентские переживания в такую эпоху, думает — принимать советскую власть с оговорками или без оговорок, а надо было топать напролом и еще с улицы орать, осади, мол, падаль, я первый, не хочешь, ну и пес с тобой, спустим в канализацию, так тебе и надо, вот Катаев, пожалуйста — собрание сочинений, дача, бабы, машина, а что он сделал, но ведь успел-таки, сволочь, шагнул в ногу, дача, бабы, икра, машина, шагнул, сволочь, сам шагнул, а мне не сказал, дача, бабы, икра, сволочь, полное собрание сочинений, Господи, уже ничего не будет, ничего не будет, нужно обязательно успеть записать.
Для того чтобы сказать, что он думает обо всех этих людях и принадлежащей им литературе, ему не нужно утруждать себя поиском румяного и белоснежного героя, писал он. Он сделал книгу о ничтожном человеке (писал он), даже и писателе не очень хорошем, так как видел задачу историка литературы не в анализе выдающихся творений и образов, а в исследовании причин, которые определяют возникновение этих самых произведений, в свою очередь, еби их мать, зависимых от характера взаимоотношений художника с обществом, писал он и повторял это в третий, восьмой, семнадцатый и сорок девятый раз, отбиваясь от обвинений, которые сам на себя навешивал. Но черта с два, он не потому писал об Олеше, а потому он писал об Олеше, что тот был неудачником, жалким субъектом, выпавшим из времени пропойцей, нищим острословом из «Националя», анекдотическим стариком с львиной головой на недоросшем туловище, бывшим писателем, черт его знает что написавшим, уже никто не упомнит, какую-то забытую повесть об одном молодом человеке с искалеченной биографией, и еще потому он писал об Олеше, что он сам был неудачником в силу причин, так уж сложилось, и он его понимал до мозга костей, он его насквозь проницал, он тоже так и не смог выползти из судьбы к биографии, ну не смог, не сумел, не сложилось в силу причин, хоть он и боролся отчаянно, это все видели, тут и доказывать ничего не нужно, тут между ними громадная разница, а результат — он один, неудача.