…Весь день всадник ошалело скакал по ковылям. Пустынная широкая степь расстилалась низинно под высоким огромным небом и только на взгорьях она закрывала горизонт и длинными седыми космами ковыля полоскалась в синеве. Конь, тугой и сильный, играл копытами, не доставая земли, и словно плыл по вечернему воздуху, и только иногда под ним слышалось: «турп», «турп», «турп» — это выстреливались камешки из-под копыт.
Всадник скакал на грозу.
В полнеба развернулся и тяжело навис над степью черный занавес громовых туч. Они, давя друг друга, навалились на горизонт, смяли его и, выпирая темными боками, сгрудились, будто мамонты, на краю земли.
Солнце залило округу ярко-оранжевым огнем и, высветив каждый камень и каждую ковылинку, застыло.
Одинокая беспокойная дорога металась по настороженной степи и, вспарывая ее то тут, то там, ныряла прямо под ноги мамонтам.
Всадник скакал на грозу.
Сытый блестяще-красный от солнца жеребец резал синюю тишину, глухо бил копытами дорогу, отбрасывая шматками горячую ленивую пыль, — и не было облачка. Высокий воздух был пуст и светел, а внизу над ковылем он густел, пах снегом и, подрагивая, качался и слоился в мареве. Умолкли и попрятались птицы, и в древней степной немоте слышались только торопливый топот копыт да жужжание махровых шишек татарника, облепленных жирными пчелами-дичинками.
Вдали над ныряющей в тучи дорогой орудийно рокотнуло и, отгудев, поутихло.
Пошли овраги.
Всадник свернул с дороги к кустам боярышника и кладбищу камней, остановил коня под огромной березой со старым ребристым стволом, спешился, встал на колени и, подув, припал к роднику.
Он вспомнил, что кого-то раздавил по пути, в травах лопнуло что-то надутое, заверещало, — наверное, хомяк, конь качнулся на бок и, кося глазом, вскинулся на дыбы. «С-собака!..» — выругался он, поднялся, вытер губы платком, сбил плеткой пыль с галифе, зажег папиросочку, одним вдохом выкурил ее и, пустив облачко дыма, выплюнул мундштук далеко от себя.
Вдруг конь заржал и замотал головой.
По зловещему небу ударили грома, оно качнулось, воздух с треском взорвался, тучи раскроила ослепительная шипящая молния, и в степи стало темно.
Кривобоков метнулся под тяжелые ветви березы, пошеркался спиной о ребристый ствол и стал разглядывать небесные тартарары.
Конь ткнулся мордой в плечо, пыхнул в уши навозным теплом, тренькнул уздечкой.
— Ну, ну! Утихни, — обнял он жеребца за шею и лбом почувствовал удар дождевой капли, заметил в ветвях качнувшийся желтый листок: значит, оттуда скатилась, стерва!
Он выругался.
Небо молчало.
Над головой где-то вверху глухо шелестела береза, впереди гнулся ковыль, и ветер вспахивал серебряными дорожками его пушистые поблескивающие шубы.
Тишина пугала, настораживала, на душе было неуютно. Коняга, всхрапывая, часто прядал ушами, тревожился.
Михайла достал из кобуры маузер, подул в дуло и, выставив руку, выстрелил в горизонт, под тучи.
Небо с гудением раскололось. Это опять ударили грома, и он скрипуче засмеялся, довольный, словно может повелевать стихией.
Началось!
Степная гроза табунно скакала по ковылям, ухая коротким стреляющим дождем, надвигая тучу на тучу, смешивая ветер с ветром.
От земли исходил свистящий тревожный звук, словно от кем-то пущенной стрелы, и все вокруг: от березы, ковыльного куста, лошади, человека и до туч — вздрагивало.
Полился потоком ливень, тяжелый, топающий. Ливень шлепался о степь. Воздуха не было — кипела вода. Снова и снова ветры ломали струи ливня, вспенивая их, но с неба низвергались потоки воды, и они давили ветры к земле, белели, дробились на большие капли литого серебра, и на степи вблизи было белым-бело, словно выпал снег, а за ним тьма.
Потом ливень стихал, дождил, и Кривобоков, вздыхая, обрадованно прижимался спиной к теплому стволу березы.
Выйдя из укрытия, он похохатывал, гладил рукой по горячей спине исходящего паром коня, совал ему под всхрапывающую толстую губу сахар и успокаивал его, как самого себя:
— Ну, и попали мы в переплет! Но мне с тобою теперь ничего не страшно. Знаю — ты выносливее, чем мой Серко, да и вернее. Чистокровный жеребец, стоимостью в одну пулю. Серко что? Он… спотыкался, да все морду к овсу тянул. Постарел.
Жеребец фыркнул и переступил ногами, будто понимал, что ему говорят, и, скаля морду, положил ее Кривобокову на плечо.
— Ну, ну! Утихни. Видишь, ливень уже уходит на Уральские горы. Здесь он свое отдолдонил.
Второй ливень пригнул березу, закрыл ветвями жеребца и Михайлу, сорвал суковатой веткой с головы папаху. Михайла поймал ее на лету и спрятался под брюхо коня.
Этот ливень, без ветра, только обрушивал беспощадно глыбы воды, топил степь, заглушал сонные грома, гасил уставшие молнии.
Мир потонул, набух, отяжелел, и нельзя было различить — где земля, а где небо, — кругом сплошная вода.
Грома перекатывались где-то наверху, разговаривали с небом. Вода поредела, поголубела — и вдруг звонко ударила тишина.
Кое-где ярко заискрились оранжево-алые платки на травах.
Михайла вылез из-под коня и увидел красные мечи лучей и дрожащую радугу над ковылями. В лучах кипела кровавая водяная пыль.