Странно, но мне вдруг стало жаль Серикова: точно окаменел, в лице ни кровинки, глаза долу. Видно, понял, что не шутят. А впрочем, чего его жалеть, хама такого. Я поочередно оглядела всех «судей». У комбата выражение лица свирепое— не по характеру. У Ежова — сурово официальное. У комсорга — непроницаемое. У ротного Игнатюка — сочувствующее. У Парфенова — как будто равнодушное (А горячился!..) У Пухова почти торжествующее: «Ага, попался!» А у Самоварова, ей-ей, по-бабьи жалостливое. Выходит, хоть во мнении едины, а мысли разные. Но все равно я ни за что не хотела бы оказаться на месте Серикова. Мы в томительном молчании выжидали минут десять. Капитан Ежов дважды повторил вопрос; «Подсудимый» ни слова!..
— Почему матом кроешь, как уголовник?—опять рявкнул комбат.
Сериков разлепил бледные губы и чуть слышно!
Так ведь многие ругаются... И вы... тоже...
Я?!—Комбат подскочил, точно его шилом ткнули. — Когда это? Ты, брат, не заговаривайся.
Под комсоргом подозрительно скрипел табурет: очевидно, бедняга трясся от сдерживаемого смеха.
— Чтобы человек, да еще советский офицер, уподобился шпане] — гневно продолжал комбат. — Чтобы скатился до... черт знает чего! Не уважать товарищей! Оскорблять подчиненных...
Когда по-деловому высказались все (и даже Пухов на сей раз не завелся), капитан Ежов, взявший на себя роль председателя, предоставил слово мне. Я развела руками:
— Мне нечего сказать. Младший лейтенант Сериков видит, что все мы в нашем мнении единодушны. Ему остается только сделать для себя выводы.
Серикова выпроводили на улицу. Стали совещаться, как его наказать.
Да не надо, его, шельмеца, наказывать! — высказался первым Самоваров. — Он уже и так наказан на нем же, что называется, лица нет.
Коллега, я с тобой не могу согласиться! — живо возразил Пухов. — Как можно такие серьезные проступки оставить без наказания? Да он же сам над нами потом смеяться станет! Скажет: вот устроили комедию.
Без наказания нельзя, — заключил капитан Ежов. — Комбат, какие у тебя там права насчет домашнего ареста?
Пять суток,— отозвался Фома. — Так и вклеим. Без исполнения обязанностей и с удержанием из денежного довольствия.
Этого мало,— возразил Парфенов. — Я бы довел до сведения командования полка. Там права повыше. Пусть решают.
Уж больно ты грозен,— усмехнулся комбат.
Не надо, разумеется, доводить,— возразил Парфенову капитан Ежов. — И вот еще что: вовсе не обязательно, чтобы это сделалось достоянием солдат. Пусть отбывает наказание при исполнении обязанностей, с удержанием, конечно. А извинения — само собой.
На том и порешили.
Когда уже почти все разошлись, комбат спросил меня:
Не обиделась?
За что? — удивилась я.
Да за то, что я давеча... Понимаешь, сам соленых слов не люблю. Но понимаешь, иногда...
Понимаю. Обстоятельства вынуждают.
Ну, и умница в таком случае.
Он вышел вслед за мной на улицу и уже с глазу на глаз просительно предупредил:
Вот что, дорогая пулеметчица, ты Марии Васильевне не проговорись! Упаси тебя бог. Она этого терпеть не может. Слушай, ты это самое... того... замолвила бы за меня ненароком словечко. Дескать, вот человек свободный, серьезные намерения питает. Образованный— бухгалтер все-таки, с дипломом. И домик с садом в Коврове после тетушек наследую...
Две сберкнижки и брильянты в запонках,— насмешливо подсказала я.— Иди-ка ты, дорогой Фома Фомич, к богу в рай. Я тебе не сваха.
— Ну вот, ни о чем и попросить нельзя. Майн готт! — комично развел комбат руками.
Мария Васильевна Сергеева — молодой врач санитарной роты полка. Она курирует наш батальон, приходит часто — беспокойный и требовательный человек; фельдшера, санинструкторы и санитары при ней бегают как наскипидаренные,— все знает, все видит. На редкость красивая женщина: рослая, подбористая, круглолицая и синеглазая. Русая косища на затылке зашпилена в огромный узел — как только сумела такие волосы на фронте сохранить! По сравнению с нею я кажусь лилипуткой, а мои жалкие косички — мышиными хвостиками. Вникнув во все мелочи быта и задав очередную взбучку медикам и поварам, Мария Васильевна непременно навещает меня. Не могу понять, за что она ко мне так привязалась, кормит меня сладкими и полезными порошками глюкозы, душит своими духами и, как Нина Ивановна из Сибирского полка, ощупывает мои ребра и сокрушается:
Ох и тоща!— Укоряет Соловья? — Не кормишь ты своего командира, что ли?
Они сами плохо кушают,— вежливо оправдывается Соловей.
Не дело. — Мария Васильевна хмурит свои соболиные брови и читает мне необидную нотацию о режиме питания, о том, что и на фронте надо елико возможно упорядочивать свой быт. А я слушаю и не слушаю: тихий, ласковый голос усыпляет, навевает какую-то непонятную хорошую грусть, и я чувствую, как оттаивает мое стосковавшееся по ласке сердце. А Соловей вертится волчком: не может в присутствии доктора Сергеевой усидеть на месте. Она его успокаивает:
Сядь! Пожалуйста, сядь. А то опять, как в прошлый раз, супом обольешь. Еле шинель отчистила. А ну-ка, подставляй свои «ухи»! Боже правый, чистые! Где это записать?
Довольный Соловей хвастаетсяТ