Вечером у Гёте вместе с Римером. Гёте занимал нас рассказом об одном английском стихотворении на геологический сюжет [94]
. В ходе разговора он переводил его, и переводил так остроумно, весело, с такой силой воображения, что любая деталь живо вставала перед нами; казалось, он тут же, на месте, это стихотворение импровизирует. Вот главный его герой — король— Это стихотворение, — сказал Гёте, — по замыслу автора должно развлекать светское общество, но в нем содержится еще и множество полезных сведений, которые, собственно, полагалось бы иметь каждому. Такие полушутки возбуждают в высших сферах вкус к науке, и мы даже не отдаем себе отчета, в какой мере они могут быть полезны. Иногда разумного человека это, возможно, заставит понаблюдать за собой и за людьми, с которыми он соприкасается. А такого рода индивидуальные наблюдения за окружающим миром бывают зачастую очень интересны, хотя бы потому, что они сделаны не специалистом.
— Вы словно бы хотите сказать, — заметил я, — что знающий наблюдатель хуже наблюдателя ничего не знающего.
— Если знания, им усвоенные, ошибочны, то это, безусловно, так, — отвечал Гёте. — Тот, кто в науке исповедует узко ограниченное вероучение, неминуемо утрачивает дар свободного и непосредственного восприятия. Убежденный вулканист всегда будет смотреть сквозь свои вулканистские очки, так же как нептунист или сторонник новей шей теории «поднятия» — через свои. Мировоззрение всех этих теоретиков, завороженных одним-единственным направлением в науке, утратило свою невинность, и объекты наблюдений уже не предстают перед ними в своей естественной чистоте. Когда же такие ученые отчитываются в своих наблюдениях, мы, вопреки величайшему правдолюбию отдельных личностей, не узнаем полной правды об этих объектах, но зато ощущаем острый привкус субъективного понимания.
Я отнюдь не собираюсь утверждать, что непредвзятое истинное
Но всему своя мера, во всем — своя цель. У меня в «Геце» сынок от чрезмерной учености не узнает собственного отца, точно так же некоторые люди науки от чрезмерной учености и обилия гипотез перестают видеть и слышать. Они обращены внутрь себя и заняты только тем, что в них происходит, до того заняты, что становятся похожи на объятого страстью юношу, который пробегает мимо лучших своих друзей, попросту не заметив их на улице. Между тем для наблюдения природы необходима спокойная ясность духа и полнейшая непредвзятость. Ребенок непременно заметит жука на цветке, потому что все его чувства сосредоточены на этом простейшем интересе, и ему даже в голову не придет, что в это время как-то странно перегруппировались облака и что на них стоило бы взглянуть.
— В таком случае, — возразил я, — дети и наиболее просто душные люди могли бы быть дельными подручными в науке.
— Дай бог нам всем быть не более как подручными, — перебил меня Гёте. — Но нам подавай больше, мы таскаем с собою тяжкую ношу философии различных гипотез и тем портим все дело.
Наступила пауза. Ример прервал ее, заговорив о лорде Байроне и его кончине. Гёте стал блистательно разбирать произведения Байрона, отзываясь о них с величайшей похвалой.
— По правде говоря, — сказал Гёте, — Байрон хоть и умер молодым, но литература в смысле дальнейшего своего развития не так уж много от этого потеряла. Байрон, по сути дела, дальше идти не мог. Он достиг вершины своих творческих возможностей, и если бы и создал что-то еще, все равно не сумел бы расширить границ, сужденных его дару. В непостижимо прекрасном стихотворении о Страшном суде [95]
он сделал наивысшее.